отдать так, чтобы это выглядело так же естественно, как сами цветы, преподносимые незнакомому человеку.
Видимо, это было родовым талантом.
Самые счастливые минуты в жизни внучатой племянницы — это разбор «отходов».
«Ну что, займемся разбором отходов?» — спрашивала Любочка, и сердце взмывало вверх, и жизнь наполнялась смыслом в предчувствии парижских кофточек, шарфиков и жакеток — назло господствующим тогда в Москве шароварам с начесом.
Из всех шкафов, тумбочек, чемоданов вываливался на пол баснословный Любочкин гардероб, и вся эта немыслимая гора подвергалась тщательному разбору — примеривалась и обсуждалась каждая вещь в отдельности — это тебе, это тоже тебе, а это, пожалуй, еще мое. Попутно обнаруживались старые, еще двадцатых годов туалеты, сшитые самой Любочкой: шляпки, узкие юбки, выкроенные по неизменной патронке. Выдвигались предположения и гипотезы, сыпались волнующие сопоставления, проходил час, другой, третий… Подходило к концу четвертое десятилетие, и мода, описав полный круг, словно разбогатевшая опытная содержанка, наученная осмотрительности, вступала в пятое — с заимствованиями, как всегда — спиралеобразно.
Разбирать отходы было интереснее, чем их носить.
Примеривать самой и видеть, как это делает Любочка, слушать эти истории, где, как и что было куплено, следовать за ней по маршруту: Женева — Милан — Рим — Париж — Лондон — Нью-Йорк, заходить только в самые дорогие магазины, выслушивать комплименты — и выбирать, выбирать, неторопливо и вдумчиво.
Аромат ее даров оказался более стойким, чем сами эти истории. «Шануар» великолепен на натуральном материале — шелковом платье, оренбургском платке или норковой шубке, а истории превращаются в череду милых банальностей. Ничего не поделаешь — и мне остается только сожалеть, что не могу, хотя бы на время, превратиться в женщину, чтобы «изнутри» написать эту часть главы.
Ее подарки Нонне Петровне… Настольная лампа, желто-оранжевый сервиз в полоску, привезенный из Англии и в предвкушении реакции сестры заранее расположенный Орловой на веранде. Нонна Петровна появилась и сразу же бросилась к Любочке — подарок она заметила только минут через десять, когда стали рассаживаться пить чай, и было очень интересно следить за постепенным нарастанием удивления младшей сестры (когда же увидит?!) и обмиранием от восторга (когда наконец увидела) старшей.
Была еще невероятная, также доставленная откуда-то из-за границы клетка для цыплят, с ванночками и всевозможными штучками для корма, — памятник неосуществленной практичности и бережливости. Это было тем, что роднило Нонну Петровну с Раневской, которая в эвакуации в Ташкенте услышала где-то, что для выращивания бройлерных индеек, мясо которых она очень любила, их помещают в сетки, подвешивают в темном помещении и кормят орехами. Она так и сделала, купив на последние деньги двух индюшек и подвесив их указанным способом. А вскоре выяснилось, что несчастные птицы настолько похудели, что их пришлось в срочном порядке утилизировать.
У Нонны Петровны была своя история несостоявшегося преуспевания.
Вместе с клеткой Любочка подарила сестре двадцать цыплят. Идея хозяйственной прибыли носилась в воздухе до тех пор, пока для них неутомимо и бесперебойно резали и крошили крутые яйца. А через какое-то время двадцать желтых комочков обратились в двадцать же (!) петухов — невероятно горластых и жилистых, носившихся по всему участку под личными именами, данными им хозяйкой. Ни о какой утилизации, естественно, не было и речи.
Нонна Петровна садилась на крыльцо и обращалась к внучке:
— Ты даже не представляешь, Машенька, как Петя поет! Спой, Петенька!
Одержимый болезненной гордостью Петенька, клювасто вышагивал перед крыльцом и явно не торопился предъявить свой вокальный дар.
— Спой, дружочек, спой, мой хорошенький! — ласково настаивала Нонна Петровна.
Вдоволь наломавшись, петух застывал, поджимал шпористую ногу и довольно мерзко и продолжительно орал на всю округу.
— Ну, ты видишь, это же Шаляпин, настоящий Шаляпин! — говорила хозяйка.
— А теперь споет Вася. Васенька, голубчик…
Начиналось увещевание очередного солиста.
Спесивец кукарекал не менее мерзко и гордо отходил в сторону.
— Маша! Это Собинов! Сущий Собинов! — восклицала Нонна Петровна.
Затем наступал черед Феди, Паши, Саши, Гриши…
Этот Большой театр довольно долго существовал таким сибаритским, богемным образом, пока некий куриный мор не обратил его в череду аккуратных холмиков за домом — местного значения Новодевичье.
Еще более мощная хозяйственная идея воплотилась в приобретении поросенка.
Нонну Петровну уверяли: это как раз то, что ей нужно, — мало хлопот, много мяса.
Поросенок старательно откармливался.
Через год в комнате Нонны Петровны (где имели право бывать только внучка и Кэтти — капризная и вздорная, как почти все эрдельки, собака), по-собачьи же скребя копытистой лапой, лежало под столом громоздкое и жилистое существо, которое язык не поворачивался назвать боровом.
Звали его Мишкой. Набегавшись по внуковским лужам, он однажды простудился и слег. До той поры в мире не существовало свиньи, окруженной столь деятельной заботой. Лечили его энергично и разнообразно. Нонна Петровна долго потом боялась разглашать тот факт, что на Мишку ушли изрядные дозы дефицитнейшего тогда сульфадимезина, привезенного Любочкой из-за границы.
А вошедший в комнату в один из кризисных мишкиных дней был бы сражен зрелищем — облепленной горчишниками хрюшки, так сказать свинины в горчице, причем в живом виде.
Надо сказать, что все эти могучие идеи развивались вынужденно. Нонна Петровна практически никогда не работала, зависеть от «человека за запертой дверью» было мучительно — все последние годы она жила за счет помощи сестры и выращенных своими руками цветов и клубники. Сбывать эту благоухающую продукцию ей помогали бесчисленные домработницы, которых она находила (и, в сущности, спасала) в соседней деревне.
Закон, который закреплял беспаспортных колхозников на своем месте, допускал исключение для тех, кто устраивался на стройработы или в домработницы. В дом Нонны Петровны эти девицы с какого-то времени поступали самотеком: в деревне уже знали, что на дачах «артистов» есть женщина, которая всегда примет. Девицы (почти все они были семнадцатилетние) поступали, работали и через полгода получали прописку и паспорт. А Нонна Петровна — очередную проблему: новую домработницу.
Надя была, пожалуй, самой яркой из всех. Очень хорошенькая, солнечная, с живыми глазами — она с достоинством несла недуг, в сочетании с которым невозможно употребить глагол «страдала». Никакого страдания и в помине не было у этой веселенькой клептоманки, делавшей свое дело четко, быстро, нисколько не задумываясь о последствиях.
В то послевоенное время в поселке буйствовала банда Пашки-рыжего. Из всех домов тогда он не ограбил только два: Орловой и ее сестры. Надя была гарантией семейной неприкосновенности, так как состояла у Пашки в любовницах. Правда, она с лихвой за него добирала, не останавливаясь ни перед чем. Могла, например, стащить платье хозяйки и, при ней же в нем ходить по дому.
Нонна Петровна старательно выбирала выражения:
— Надя, ну зачем же опять без спросу, я бы и так дала, если бы ты попросила.
Но Надька предпочитала ни о чем не просить. Эта ее безудержная страсть нисколько не уменьшала привязанности Нонны Петровны, которая даже среди домработниц выбирала личность.
А то, что Надька была личностью, — несомненно. Что-то она все-таки учудила такое, что не могло быть прощено. Увольнению сопутствовали валокордин, компрессы на голове и рыдания с обеих сторон.
В Москве она совсем недурно устроилась в какую-то генеральскую семью и незамедлительно сперла у военачальника его парадный мундир со всеми орденами и звездами. Генерал не был Нонной Петровной и без лишних слов определил Надьку в тюрьму.
Прошло время, и она вновь появилась в доме своей прежней хозяйки со своим лагерным мужем —