зашторенными окнами, увидел повернутое в профиль лицо, книгу, выпавшую из рук, и ее, неподвижно лежащую на одеяле, и, простояв сколько-то минут, вышел. Я точно знал, что произошло, но в силу какой-то странной деликатности, свойственной детям, а может, просто потому, что впервые увидел смерть, счел нужным показать, что ничего не понял: смерть в детстве иногда представляется чем-то постыдным.
«Последнюю жертву» заканчивал Завадский.
Ушел один из немногих, а то и единственный человек, которому Орлова могла верить в театре.
Эпизод с Тугиной оказался только эпиграфом к тому, что происходило дальше.
История последнего фильма, в котором снималась Орлова, обернулась историей болезни. Малоизученной болезни, называемой «временем», — без каких-либо социальных смыслов, которые любят вкладывать в это слово.
Когда все конфликты разрешены или начинают казаться несущественными, время становится последним недугом, на который уходят оставшиеся силы.
Считалось, что в этом фильме Александров подставил Любочку: старый, плохо соображающий режиссер, уже не отдающий отчета в том, что происходит в современном кино, продолжающий смотреть на жену глазами своей молодости, поставил в конце ее пути жирную невыводимую кляксу.
Увы, это только часть правды. Все было намного сложнее и драматичнее, чем это виделось историкам кино, знакомым и близким. Проще всего представить Орлову жертвой старческой расслабленности мужа. Дело, однако, в том, что время было немилосердно к обоим.
Еще в конце шестидесятых в гостиной дома № 14 на улице Лебедева-Кумача перед горевшим камином читались на пробу кусочки сценариев, строились планы. Потом это стало происходить все реже и реже. В семидесятые Александрова уже больше устраивало читать чужие сценарии, нежели писать свои. Он с удовольствием консультировал одно из творческих объединений «Мосфильма» по широкому, что называется, кругу вопросов, записывал фрагменты мемуаров, выезжал в творческие командировки, по- прежнему заседал в президиумах. Он с удовольствием принимал гостей из-за рубежа, фотографировался с очаровательной Кардиналле, с Мастроянни, Феллини.
Приезжали какие-то французы, и Любочка (открытая светлая кофточка, кремовые брюки), с неподражаемой игривостью представляла появившуюся родственницу с сыном:
— Это моя внучка, а это мой правнук!
— Не может быть! — удивлялись французы.
Просияв, Григорий Васильевич вновь рассказывал анекдот итальянского епископа, а после приема с удовольствием отдыхал наверху, в рабочем кабинете, пока Любочка примеривала новое платье для очередной концертной поездки. Все было очаровательно.
«И он позволяет ей ездить по этим дырам?!» — говорили знакомые.
Как будто если бы не позволял, то тут же написал бы дюжину первоклассных сценариев.
В том-то и дело, что это Орлова усаживала его за стол. Это она брала с него слово, что к ее дню рождения или к их общему Дню в апреле этот удивительный сценарий будет готов. Она была уязвлена историей с Марецкой. Она поняла, чем могут обернуться ее последние годы в театре. Все так непрочно, так зыбко, и нет ничего, кроме «…Сэвидж», а ей уже семьдесят, и скоро никакие световые ухищрения и выборы ракурсов не спрячут старческий оскал и шею — эту вечную доносчицу на службе у возраста.
Иногда ей казалось, что Гриша просто боится очередного провала и не знает, как подступиться к теме. То, что он ей читал время от времени, было странной смесью «старого» дребезжания и ненавистного ей модернизма с кукольными личиками ее предыдущих воплощений. Орлова браковала этот прихотливый вздор, и Александров надолго замирал в каком-то лирическом оцепенении.
Откуда-то он выудил материал о двух разведчиках на пенсии, ее страшно рассмешило, что разведчики тоже выходят на пенсию.
Материал этот постоянно пребывал на рабочем столе в кабинете, в состоянии какой-то хронической обработки. Обработка эта происходила чаще всего по утрам, в пасмурные дождливые дни — в ясную погоду она благополучно отменялась. Однако дело, казалось, двигалось.
В одно такое утро — небо было плотно обложено и уже начинало моросить — Орлова вышла из дома в светлом дождевике, с небольшой круглой корзинкой в руках. Лето было грибным, и в березняке, с правой стороны от тропинки, ведущей к внуковскому дому, с чудесным постоянством вырастали белые и тот особый крепенький сорт подберезовиков, который им подражает.
Ей повезло. Невдалеке от трех пошедших от общего корня берез она еще издалека увидела одного из таких имитаторов, непонятно когда успевшего подняться над травой, — вчера еще тут ходили. Она аккуратно подрезала крапчатую упругую ножку, уже облюбованную коричневым слизнем, обернулась, увидев свой же прошлодневный надрез — идеально круглый, но уже потускневший; в мутной сосредоточенности подобрала оранжевую сыроежку, которой хотела было побрезговать. Прошла пустоватое место с валуем и огромной выжидательно застывшей лягушкой, и тут нервы полыхнули, в глазах замелькало: еще неясно, что там, но она уже тянулась к этим светло-кофейным шляпкам, наивно торчавшим из проплешин травы, — озираясь, кося глазом в сторону. Настоящий грибник, найдя белый, подбирается к нему настороженно, боясь спугнуть привалившее счастье… Когда вам попадается гриб, вы каждый раз всплескиваете руками… Чувствовалось, что тут есть еще… Ужасное слово. Чувствовать. Удел дилетантов. И «Фуфы».
Когда она вышла к дому, сливочный просвет в небе заполнился желтком. От серебристой ели справа от террасы протянулась бледная тень.
Пока она ставила корзинку, снимала дождевик и резиновые полусапожки, проходила из коридора в холл, наполняя дом звуками и привычно дожидаясь ответных шагов из кабинета сверху, гостиную полностью затопило солнце. Посверкивали и бликовали сувенирные игрушки венецианского стекла, старенький рояль с концертной фотографией Любочки и ее верного постоянного аккомпаниатора — Левушки Миронова, преданного, обожаемого Левушки, радостно потиравшего руки, говорившего чуть в нос, похожего на молодого Плятта…
Стрельнувшая по березе белка нервно застыла, гипнотизируя сердитыми глазками женщину в окне, дернулась и стремительно понеслась с ветки на ветку.
Прислушиваясь к тишине, Орлова постояла еще недолго, задернула ситцевые шторы и поднялась наверх.
Небольшой коридорчик с фамильным музеем дрожал и таял от солнца. Дверь в кабинет была прикрыта.
Она подошла, улыбаясь, осторожно потянула дверную ручку, заглянула внутрь.
Отворенное окно, заполненное зеленью и солнцем, развевающаяся занавеска, письменный стол с его идеальным порядком, диван, и на диване Гриша, спящий мирным, торжественным и отнюдь не чутким сном.
В тот день в квартире племянницы Орловой Нонны Сергеевны — раздался звонок в дверь. На пороге стояла Любочка. То, что она приехала не на своей машине, было странным, то, что явилась без телефонного звонка, было странным вдвойне.
Веселая суета и сетования, что знали бы — приготовили к ее приходу что-нибудь на стол, сменились повальным весельем.
— Я к вам навсегда. Сегодня я ушла от Гриши.
Шутка была особенно удачной, если учесть, что при Орловой находился вместительный новенький чемодан.
Сели за чай.
— Я ему сказала: до тех пор, пока он не напишет новый сценарий, ноги моей в доме не будет!
Буквально через пять минут раздался телефонный звонок.
— Если это он, я трубку не возьму!
Пришлось подойти внучатой племяннице.
В трубке послышались знакомые воркующие интонации.
— Машенька? Добрый день. Любушка у вас?
— Да, Григорий Васильевич…