пузыря.
Орлова лежала в кунцевской больнице, в другом отделении которой вот уже не первый год (выходя и вновь возвращаясь) помещалась Марецкая. На груди у «Ве-Пе» лежал небольшой магнитофон, на который она в течение дня записывала по нескольку стихотворений: Пушкин, Тютчев, Есенин. Те, кто слышали эти записи, говорили, что это лучшее из всего сделанного Марецкой.
Позднее в этой больнице оказался и Завадский.
— Ты от меня к Вере? — спрашивал он пришедшую к нему Молчадскую. — Обязательно передай ей привет. Я скоро выберусь отсюда.
Молчадская шла к «Ве-Пе», и та давала послушать свои последние записи.
— Странно, сколько раз передавала приветы Любочке, а она мне ни разу, — жаловалась Марецкая.
— И не передам, — замедленным эхом отзывалась через какое-то время Орлова, когда ей рассказывали о сетованиях «Ве-Пе». — Не надо мне о ней напоминать.
Так они и лежали на разных этажах больницы, связанные друг с другом старостью, несчастьем и условной системой принимаемых или решительно отвергаемых приветов.
Орлова тогда выглядела самой благополучной из них.
В больнице она тотчас потребовала, чтобы ей дали возможность заниматься станком, который незамедлительно был доставлен Гришей из Внуково. На столике перед ее кроватью стояла его фотография и букет незабудок.
В то утро она позвонила ему точно в условленный час, как обычно, сказала, что чувствует себя превосходно, впервые за много дней с удовольствием позанималась станком, правда, немного устала, но ничего, «хорошенько высплюсь, а потом позвоню сама», просила его надеть на прогулку теплый свитер, а то опять похолодало, погода никак не установится.
Когда Григорий Васильевич вернулся с прогулки, была уже середина дня. Он сел перед окном в кресло и, закурив гаванку, неторопливо развернул свежие, тотчас запачкавшие подушечки пальцев «Известия». Газета еще хранила запах утреннего кофе и гренок, он начал просматривать ее еще за завтраком, но без конца отвлекал телефон. Убаюканный привычным, ничем не нарушаемым ритмом, он отложил ее через несколько минут, потом потянулся, аккуратно вернул разъехавшиеся листы в почтовую, прямоугольную форму и откинулся в кресле.
В глазах тотчас поплыла зелень, заколыхались ветки. Задумчивый послеобеденный гул самолета, присматривавшегося к внуковскому аэродрому, понемногу сменялся какими-то звуковыми сигналами, должно быть, оповещавшими о снижении. Они становились все отчетливее и прерывистей, и когда шасси клюнули взлетную полосу — так бросило вперед, что пришлось схватиться за подлокотники, — перешли в истерическое повизгивание телефона.
Он продолжал надрываться, пока грузный человек в темном домашнем свитере, с нашейным платком высвобождался из кресла, топал, теряя тапочки, вниз и, решив дождаться, пока он снимет трубку, в последний момент иронически отменил связь.
Промышлявшая в дубовых ветвях белка спустилась на землю, вытянулась столбиком и тут же стрельнула обратно по стволу. «Как вам понравился наш новый шофер?» — «После Игнатия Станиславовича мне все равно, Гришенька…» Почему-то он вспомнил этот недавний разговор с женой, стараясь найти связь между ним и тем, что собирался сейчас сделать.
Григорий Васильевич дозвонился сразу. Молоденькая сиделка с южным говором заверила его, что все идет благополучно. Он переспросил. «Не стоит волноваться, — сказали ему, — операция началась два с половиной часа назад».
О том, что он попал на единственную непредупрежденную Орловой медсестру, Александров узнал только на следующий день после того, как срочно вызванивал отпущенного с утра шофера, соединяя разрозненные фразы и вспоминая преданного Казарновского, как потом несся в больницу, едва сдерживая слезы, бежал с этажа на этаж, а потом до вечера ждал, когда придет в себя Любушка. Договорившись со всем медперсоналом не сообщать ему об операции, она не учла — не могла учесть лишь одну сиделку — по чистой случайности оказавшуюся в тот момент у телефона. Кому-то необходимо было выйти, кто-то кого-то попросил заменить на полчаса или на двадцать минут.
Есть много способов выразить любовь… Заговор оказался хорош всем, кроме одного. Как и любой другой, этот заговор любви не был рассчитан на случай.
Операция прошла превосходно. Репетиция катастрофы закончилась.
Летом Орлова договаривалась о новых костюмах к «…Сэвидж». «Мы во Внуково, — писала она Нелли Молчадской, — хочу, чтобы вы приехали к нам. Чувствую себя хорошо».
Молчадской удалось увидеться с Орловой лишь в начале июня, на Бронной. Выглядела Любочка действительно неплохо, хотя болезненная желтизна все еще оставалась. Во время обеда говорили о Сэвидж, о новых костюмах.
«Я ведь, знаете, опять на диете и, как видите, похудела», — сказала Орлова, вставая из-за стола и демонстрируя фигуру.
«Как интересно, Неллочка, — добавила она через минуту, — я слышала, что у всех, кому удаляют камни, остается большой шов. А у меня совсем-совсем маленький».
Она вышла из комнаты и быстро вернулась, держа в руках небольшую коробку.
— Вот мои камешки, — сказала Любочка, пересыпая ее содержимое с ладони на ладонь. — Правда, похоже на гальку?
У Орловой было свойство, которому она не изменяла до конца дней: звоня в дом кого бы то ни было из своих знакомых, она не только называла по имени-отчеству их родственников, но всегда находила для них хотя бы несколько слов — приветствия или ободрения. Так было и когда к телефону подходил отец Молчадской, уже тяжело больной, умерший вскоре от рака поджелудочной железы. Что может означать маленький шов, его дочь знала не понаслышке. Разрезали, увидели и зашили.
О том, что увидели во время операции врачи, Александров узнал в тот же день. Тогда ли или чуть позже он сказал фразу, покоробившую племянницу Орловой: «Хорошо, что она первая…»
Просто он слишком хорошо понимал то, о чем говорил.
Глава 17
Есть много способов выразить любовь. И правда — далеко не всегда самый удобный из них.
Этой маскировочной галькой, которой ее снабдили в больнице, тема болезни была для Орловой исчерпана. Запрет, наложенный на ее обсуждение, стал абсолютным, словно речь шла о каком-то мрачном грехе недавнего прошлого.
Орловой не было на открытии сезона 1974/75 гг. В сентябре она вновь оказалась в больнице.
Худенькая, пожелтевшая, с темным шиньоном, в розовато-белой водолазке, она лежала в палате, обложенная книгами. Она мало кому разрешала навещать ее в больнице. Когда она поднимала на вошедших глаза с совершенно желтыми белками, становилось ясно, что все плохо. Тот, у кого был подобный опыт, поймет, что имеется в виду.
И вдруг стало заметно, что она очень небольшого роста…
Мало кто знал тогда, что Орлова искала пьесу для постановки в новом сезоне. На свой театр она уже не надеялась.
— В Моссовете мне ничего не дадут, — не раз говорила она.
Переговоры велись с Дунаевым из Театра на Малой Бронной. Дело было за пьесой. Она хорошо понимала, что это должна быть за пьеса. Легкая, комедийная — полностью совпадающая с ее личной и неизменной темой, которую она продолжала ощущать в себе, вопреки болезни.
«Только не нужно никаких драм», — говорила Орлова своей внучатой племяннице, с которой они перечитывали весь мировой репертуар.
Ей хватало той драмы, которая с каждым днем отнимала у нее последние силы. И чем меньше