никогда не имел таких намерений. Только в Швеции, где ночи длятся долго, я подхватил этот вирус и выработал отвратительную привычку писать по пять-шесть часов в день» [156]. В момент отъезда из Франции он чувствовал себя «путешественником, переезжающим из страны в страну, никому не нужным и ни на что не годным». «Я и сейчас ощущаю свою ненужность, — добавляет Фуко (напомню, что идет 1968 год), — с той только разницей, что уже не являюсь путешественником. Теперь я пригвожден к письменному столу» [157] .

Мишель Фуко — турист, не помышляющий о сочинении книг? Должно быть, он лукавит, ведь к 1955 году у него уже были публикации. Вместе с тем он пронес через всю свою жизнь убеждение, что, в сущности, не собирался становиться человеком пишущим. Когда он будет работать над последними книгами, продвигаясь с трудом, исполненный сомнений, раскаявшийся и, должно быть, с огромной усталостью и желанием бросить все, эта тема то и дело будет всплывать в его разговорах с друзьями: «Я случайно начал писать. А стоит только начать, как тут же попадаешь в плен, из которого невозможно бежать». Искушение избавиться от этой зависимости было велико. Но легко ли отказаться от роли, которая стала сутью жизни?

Фуко покинул Францию в августе 1955 года. Летом 1960 года он возвращается. Ему еще нет тридцати четырех лет. Что значимого произошло за годы его отсутствия? Прежде всего, значимым было само отсутствие. Фуко пропустил политические события, развернувшиеся в стране: войну в Алжире и приход к власти генерала де Голля. Он остался в стороне от бурной деятельности, развернутой левыми, от создания мощного студенческого профсоюзного движения, от появления в университетской среде течений, не связанных с коммунистической идеологией, от всего того, что приведет страну к кризису 1968 года. Именно во время пребывания Фуко за границей появятся трещины, которые через несколько лет станут причиной разлома в обществе. Но и тогда Фуко не окажется во Франции. В то время, когда Францию сотрясали битвы вокруг войны в Алжире, он жил в Швеции, Польше, Германии. Когда студенческие волнения весны 1968-го сметут социальные, политические и институциональные основы страны, он будет в Тунисе.

Несомненно, значимым было и то, что Мишель Фуко закончил работу над диссертацией «Безумие и неразумие: история безумия в классическую эпоху». Эта работа могла бы называться «Иное безумие», что перекликалось бы с цитатой из Паскаля, открывающей первый вариант предисловия. Но, поскольку речь шла о том, чтобы представить ее к защите, Фуко остановился на более академическом названии.

Первый вариант предисловия начинается так: «Паскаль: “Люди неизбежно столь безумны, что было бы безумием впасть в иное безумие — не быть безумным”. А вот что пишет Достоевский в “Дневнике писателя”: “Тем, что другого запрешь в сумасшедший [дом], своего ума не докажешь”. Необходимо написать историю подлинного безумия — иного безумия, благодаря которому люди, запирая соседей волею высочайшего разума, узнают друг друга и общаются при помощи не знающего пощады языка не-безумия; нащупать момент возникновения заговора, когда он еще не взошел на престол правды и не был сдобрен лиризмом протеста. Попытаться достичь внутри истории нулевой степени истории безумия, где оно представляет собой недифференцированный опыт, опыт, еще не разделенный механизмом деления. Описать от исходной точки поворота это “иное безумие”, которое единым мановением роняет то, что отныне является чем-то внешним, глухим к любым изменениям, и словно умирает одно в другом, Разум и Безумие».

Фуко с самого начала заявляет, что достичь этого «неудобного пространства» можно, лишь отказавшись «от комфорта конечных истин», то есть освободившись от концептов, выработанных современной психопатологией: «Важно движение, разделяющее безумие, а не наука, которая возникает в обретенном спокойствии, когда деление уже произошло». Медицинское знание замуровывает сумасшедшего в его безумие. Сумасшедший и здравомыслящий перестают разговаривать друг с другом: «Что касается общего языка, то его не существует, точнее, его больше не существует: осознание безумия как психической болезни, имевшее место в конце XVIII века, свидетельствует о прерванном диалоге, об уже достигнутом разобщении и погружает в забвение неловкие слова, не имеющие строго синтаксиса, почти бормотание, при помощи которого происходил обмен между безумием и разумом. Язык психиатрии, являющийся монологом разума о безумии, мог вырасти только на таком молчании». Далее следует часто цитирующийся пассаж, в котором Фуко дает определение своему замыслу: «Я хотел создать не историю такого языка, а, скорее, археологию этого молчания» [158].

Намерение создать «археологию молчания» ведет к необходимости прозондировать всю западную культуру. Поскольку «европеец с самого раннего средневековья имел дело с тем, что он нетвердо называл безумием, слабоумием, неразумием», следует, видимо, признать, что отношение разум — неразумие составляет для этой культуры «одно из мерил ее оригинальности», что она определяется этой пучиной, угрожающей ей. Именно к этой пучине, к этой «области, где следует ставить вопрос о границах, а не об идентичности культуры», Фуко и намерен нас подвести. Нужно «написать историю границ — тех смутных движений, неизбежно забывающихся после того, как они совершены, благодаря которым культура отбрасывает то, что должно стать для нее чем- то внешним; и на протяжении всей истории это зияние, это пустое пространство, служащее для самоизоляции, определяет ее не менее, чем выработанные ею ценности. <…> Выпытывать предельные опыты культуры значит расспрашивать ее о границах истории, о разрыве, который подобен самому рождению ее истории».

Фуко опирается в первую очередь на работу Ф. Ницше «Рождение трагедии из духа музыки»: «В центре этих предельных опытов западного мира стоит, конечно, опыт трагического — Ницше показал, что структура трагического, на котором строится история западного мира, является не чем иным, как забвением трагедии, отказом и молчаливым отходом от нее». Но «многие другие опыты вращаются» вокруг этого — центрального, и каждый оставляет на границах нашей культуры «линию, означающую в то же время первоначальный раздел». Фуко хотел создать археологию отчуждения всех подобных опытов — представлявших угрозу, отвергнутых, изгнанных, забытых, но, тем не менее, живущих. Он предполагал серию исследований, которые должны разворачиваться «под солнцем великой теории Ницше», и поведать о других разделах, лежащих в основе нашей культуры. Он упоминает два из них: отказ от «снов, к трактовке которых человек постоянно прибегает, чтобы найти истину о самом себе, идет ли речь о его судьбе или о его сердце, но делает это наряду с глобальным отречением, которое выделяет их и отбрасывает в область галлюцинаций, подлежащих осмеянию». И еще: «…история сексуальных запретов, взятая не только в русле этнологии: оставаясь внутри нашей культуры, рассказать о постоянно меняющихся и упорно преследующихся формах, но не с целью создания хроники морализаторства или терпимости, а ради выявления трагического раздела счастливого мира и желания как границы западного мира и истока его морали». Однако главным являлось намерение рассказать «об опыте безумия», застигнутого в том виде, в котором оно существовало до того, как на него наложили лапу знания и научный дискурс, и позволить ему самому выразить себя, описать себя при помощи «тех слов, тех текстов, которые всплывают из глубины языка и не предполагают употребления в речи» [159].

Таким представал замысел Фуко в предисловии, насчитывавшем с десеток страниц, от которого автор отказался, переиздавая книгу в 1972 году. Соответствует ли ему книга? Конечно, невозможно пересказать все, что содержится на более чем шестистах печатных страницах, изобилующих сведениями, фонтанирующих мыслями, подчас путаными, иногда уводящими в сторону, содержащими противоречия, перепрыгивающими с одной сферы на другую. Автор внедряется то в экономику (эта область всегда присутствует в исторических книгах Фуко, который порой предстает вполне сведущим экономистом), то в юриспруденцию, искусство, что позволяет выстраивать передовую линию аргументации. Попробуем просто обратиться к некоторым сочленениям этой пространной конструкции, вслушаться в голос Фуко, модуляции которого изменятся впоследствии.

Когда безумие имело еще права гражданства в обществе, то есть в эпоху расцвета Ренессанса, между двумя формами безумия уже пролегла трещина. Одну из форм изображали Босх, Брейгель или Дюрер. Это безумие, внушающее страх, навязчивое, грозное, свидетельствующее о глубокой тайне, поглощающей правду доступной нам реальности; безумие, породненное с силами зла и тьмы, в которой есть свидетельство силы Сатаны. Другая форма, предстающая в «Похвале глупости» Эразма, еще вступает в диалог с разумом, но уже далеко отстоит от него, и если и помещается в дискурс, то лишь для того, чтобы управлять ею, используя ее ради критики иллюзий и претензий человечества. С одной стороны, мы сталкиваемся с глубоко трагическим безумием. С другой стороны, — с почти прирученным безумием,

Вы читаете Мишель Фуко
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату