года. Он закажет статьи Жюлю Вюйемену, Пьеру Кауфману и Андре Грину. Со временем редакционный комитет журнала расширится, в 1967 году в него войдет Жак Деррида. Последняя публикация Фуко в журнале «Critique» датируется 1970 годом. Статья «Theatrum philosophicum» посвящена двум книгам Жиля Делёза. Она заканчивается так: «Дунс Скот просовывает голову в круглое окошечко будки Люксембургского сада; у него пышные усы Ницше, переодетого Клоссовски» [260].
В 1963 году выйдет книга «Рождение клиники: археология взгляда медика». Отец Мишеля Фуко умер в 1959 году. Быть может, Фуко погрузился в медицинские архивы, желая вернуться к прошлому? Свести счеты с отцом, ушедшим в небытие? Или, наоборот, запоздало отдать ему дань уважения? Фуко заметил как-то, что идея этой книги, как и других, была подсказана личным опытом. Но не уточнил, о чем идет речь. Не станем делать этого за него.
Предисловие начинается так: «В этой книге идет речь о проблеме пространства, языка и смерти, проблеме взгляда» [261]. Причудливое сочетание тем и словаря, которыми переполнены работы о литературе. Хотя предметом книги является история науки. Книга вышла в серии «Галиан», которую в издательстве «Пресс-университер» возглавлял Жорж Кангийем. Кангийем вовсе не заказывал этой книги Фуко, как принято считать. «Я никогда ничего не заказывал Фуко, — объясняет он. — Фуко сам предложил мне эту книгу, когда закончил над ней работать». И все же! Что связывает Кангийема и Клоссовски? Возможно, общие истоки: Ницше. Фуко внятно ответил и тем, кто видел противоречие в совмещении двух разных путей в его исследованиях, и тем, кто видел противоречие между ницшеанством и традициями истории науки: разве вам не известно, что Кангийем сам числил Ницше среди своих учителей? И Кангийем это подтверждает. Однако если читать «Рождение клиники…» в контексте работ Фуко, посвященных литературе, поражает не противоречивость разных подходов, а, наоборот, удивительная слаженность двух регистров. Очевидность этого сближения станет ясна через несколько лет, с выходом книги «Слова и вещи».
«Рождение клиники…» является непосредственным продолжением «Безумия и неразумия» и переходом к новым замыслам. Непосредственным продолжением «Безумия и неразумия», поскольку распространяет на медицину в целом анализ, которому уже подверглись концепты медицины душевных заболеваний: речь идет о рождении медицины, условиях, делающих ее возможной… Но, в отличие от «Безумия и неразумия», где многовековая история излагается на шестистах страницах, книга «Рождение клиники…» — небольшая по объему, насчитывающая чуть больше двухсот страниц, повествует лишь о конце XVIII — начале XIX века, периоде, когда медицина как практика и как наука меняется в связи с возникновением патологической анатомии. И здесь принципы «структурной истории», связывающие разные регистры — экономику, социологию, политику, идеологию, культуру, проводятся вполне последовательно, раскрывая трансформации, затронувшие комплекс способов видеть и описывать и, глубже, всего того, что поддается видению и описанию, видимого и описываемого. Реорганизация больничной сферы, переворот в медицинском образовании, научная теория и практика, экономические проблемы — все работает на готовящийся разрыв… Переворот совершается в тот момент, когда возникает осознание необходимости вскрывать трупы. Чтобы взгляду врача причины смерти открылись во всей своей целостности, следовало проникнуть внутрь тела. В изложении Фуко — «Вскройте несколько трупов, и вы сразу же увидите, как исчезнет темнота, рассеянная одним внешним наблюдением», — заявление Биша предстает во всей его яркости. Фуко комментирует эти слова, прибегая к одной из своих магических формул, которые, как всегда в его работах, рассыпаны по страницам в изобилии: «Живой мрак рассеивается в свете смерти» [262]. Вследствие этого «жизнь, болезнь и смерть теперь образуют техническую и концептуальную троицу. Древняя непрерывность тысячелетних навязчивых идей, размещавших в жизни угрозу болезни, а в болезни — приближающееся присутствие смерти — прервана: вместо нее артикулируется треугольная фигура, вершина которой определяется смертью. Именно с высоты смерти можно видеть и анализировать органические зависимости и патологические последовательности» [263]. Но происходит и другой сдвиг, теперь уже в области языка: Фуко обращается к текстам Пинеля и к провозглашенному в них намерению дать точный и исчерпывающий перечень болезней и организмов, являющихся их носителями. В обоих случаях речь идет не только о перестройке медицинских технологий, но также и о пересмотре взглядов на жизнь и смерть, самих основ знания: «Эта структура, где артикулируются пространство, язык и смерть — то, что в совокупности называется клинико-анатомическим методом, — образует историческое условие медицины, которое представляет себя и воспринимается нами как позитивное» [264].
Именно это положение открывает путь для дальнейших исследований Фуко. «Рождение клиники…» показывает, как выкристаллизовывалась возможность «знания об индивидууме»: «Без сомнения, для нашей культуры решающим останется то, что первый научный дискурс, осуществленный ею по поводу индивида, должен был обратиться, благодаря этому моменту, к смерти. Именно потому, что западный человек не мог существовать в собственных глазах как объект науки, он не включался внутрь своего языка и образовывал в нем и через него дискурсивное существование лишь по отношению к своей деструкции: опыт “безумия” дал начало всем видам психологии, и даже самой возможности существования психологии; от выделения места для смерти в медицинском мышлении родилась медицина, которая представляет собой науку об индивиде» [265]. Это переход к работе «Слова и вещи». Фуко осознает в этот момент, что дал описание основы, на которой процветают все науки о человеке: возможности быть одновременно и субъектом и объектом познания.
«Но не стоит увлекаться, — добавляет он. — Рождение позитивной медицины, принципа научности, благодаря которому медицина вырвалась из власти химер, наступление эры новых знаний соседствует и солидаризируется с движением, определившим современную культуру тем, что сделало смерть центральным событием истории индивида». По мнению Фуко, смерть напрямую связана с опытом индивидуализма в современной культуре — от «Смерти Эмпедокла» Гёльдерлина до «Так говорил Заратустра» Ницше и фрейдизма. Именно смерть дает возможность каждому быть услышанным: «Движение, которое поддерживает в XIX веке лирику, реализуется только одновременно с тем, благодаря которому человек приобретает позитивное знание о самом себе. И стоит ли удивляться, что фигуры знания и языка подчинены одному и тому же глубокому закону и что вторжение конечности бытия так же возвышает связь человека со смертью, здесь позволяя вести научное рассуждение в рациональной форме, а там — открывая источник языка, который бесконечно развивается в пустоте, оставленной отсутствием богов?» [266]
Книга «Рождение клиники…» не нашла широкого отклика. Но она не ускользнула от внимания Жака Лакана, который посвятил ей один из своих семинаров. После чего были раскуплены десятки экземпляров книги. Фуко бывал в доме Лакана, хотя между ними не было тесной дружбы. Сильвия Лакан помнит, как однажды Фуко, обедавший у них на улице Лилль, сказал: «Пока браки между мужчинами не признаны, нельзя говорить о цивилизации».
Глава пятая. Оплот буржуазии
Август — сентябрь 1965 года: Мишель Фуко в Бразилии, в Сан-Паулу. Он предлагает прочесть свою объемную рукопись Жерару Лебрану. Можно сказать, дает на консультацию эксперту: Лебран — специалист по Канту и Гегелю, а также прекрасный знаток феноменологии и творчества Мерло-Понти…
Он изучает рукопись. Они беседуют… Когда спустя несколько месяцев книга будет опубликована, Лебран с изумлением обнаружит в ней главу, отсутствовавшую в рукописи. Во «Введении», где обрисовывается основная тематика книги, Фуко анализирует картину Веласкеса «Придворные дамы». Это блестящий фрагмент, дописанный в последний момент, должно быть, сыграет непоследнюю роль в успехе книги. Речь идет о статье, опубликованной Фуко в «Mercure de France». Как рассказывает Пьер Нора, Фуко долго не решался вставить статью в книгу. «Он полагал, что она слишком литературна для книги, но я так не считал».
Фуко хотел назвать книгу так, как впоследствии будет названа ее вторая глава — «Проза мира».