Тело наше родилось, чтобы болеть и исчезать, как луна. А душа есть чаша, наполняемая вечною радостью… Не обещал нам Бог нерушимого телесного здравия во спасение нигде; и как не может сего сделать, так и неизреченная сила его в том утаилась, чтоб ему не могти сделать ничего из тварей твердым, кроме самого себя, дабы мы, минув его, не похитили во основание счастия нашего коего либо идола или тварь. Презри пожалуй твой мех телесный. Вот тебе здравие — кушай на здоровье. Веселие сердца живот человеку и радование мужа долгоденствие. Веселым Бог сердце наш сделать может, а стерво твое не может и безболезненным, для чего?.. О Боже мой! Коль трудно все твое, что ненадобное и глупое! Коль легкое и сладкое все, что истинное и нужное. На что ж нам желать, чтоб плоть вечная была? Есть без нее вечный. Да исчезнет как дым всякая плоть, присный сей враг Божий и наш! а мы еще обожить ее хощем. Уже червонец есть (Бог драхма), на что желать, чтоб кошелек был червонным? Довлеет один. Но неверстие наше не видит в мехе нашем драхмы. Сей же стоит за стеною нашею (Песнь Песней). О отверзи, Господи, очи наши! Да воскреснет и блеснет нам внутренний наш человек! Да узрим живого! Да не обожаем диавола! Да услышим от небесного: Мир вам! Чего вы боитеся? Пусть дрянь исчезает! Человек есть сердце. Мир сердцу!».
Неизвестному другу, очевидно, обратившемуся к Сковороде с беспокойным вопросом о силе искушений, Сковорода пишет: «Ничему дивиться: вы еще в сем роде баталий не очень практик, а неприятель старинный, всеобщий, а посему великий искусник. Если б Да вид не приучился к битве, конечно как прочим и ему страшен был Голиаф, но он уже с волком и львом дело имел во время паствы овец. Чего не может Бог? Он родит охоту, а охота мать труда, труд все побеждает: по малу на гору и буди со временем сойдешь, пождут от силы в силу, что и прилежно глядит очами, что узнать, коль блаженное дело жить в мире и дружбе с Богом, а другого пути к счастью найти нельзя и самим ангельским силам»'. Или вот еще одно из характернейших писем: «
…После ран, милость блудному сыну и примирение. А без того вечно бы он за мирскою суетою со Езоповым псом гонялся. И блажаю за вправду и поздравляют тебя с новым годом; знай, что после сих ран уродится в тебе новое сердце, а прежнее твое никуда не годится: буйе, ветхое, пепельное, а вместо сего дастся тебе и уже начинается сердце чистое, истинное, новое. Вот второе наше рождение! А если правдиво сказать, то мы прежде второго рождения никакого сердца не имеем; и безумные нарицаются у Соломона бессердыми. Удивительно, что самое нужное в человеке коснее и позднее созидается, яко сердце есть существом человеческим, а без него он чучелом и пнем есть. Но почему же дивлюся? Не прежде ли корабль, потом кормило и компас, иже есть сердцем кораблю? Куда положишь новое сердце, не создав прежде телесногомеха? В сию силу Павел: primum carnale, deinde spirituale…. Проси у Бога не плотской жизни, но светозарное сердце. Тогда будет Самсон. Как? — Так лев, сиречь смерть весь род человеческий мучит и раздирает, а ты сего аспида одною рукою поведешь. А разодравши не мучительный в нем страх сыщешь, но мед. Да уразумеешь, коль храбра и сильна премудрость Божия, и коль младенческая есть слабость мирские буйя премудрости, и коль истина есть истина сия: змея возьмут.
В таком духе написаны все письма Сковороды. Сковорода не морализирует и не теоретизирует. Он всем существом страстно отзывается на запросы и духовные нужды своих друзей и отнюдь не равнодушно учит и поучает. Видимо, каждый беспокойный вопрос когонибудь из них глубоко волнует его самого, приводя в движение неокончательно утихший в нем хаос, и он с порывом говорит горячие слова столько же друзьям, сколько и самому себе. Друзья очень ценили его письма, переписывали их и делали из них общее достояние. Так, последнее письмо, адресованное к некоему Ивану Васильевичу, мы находим в сборнике писем Сковороды, принадлежащем М. И. Ковалинскому.
Третье русло, по которому направлялась деятельность Сковороды, — это беседы, обличения, споры — вообще устная речь. Не менее, чем письма, и не менее, чем философские произведения, устная речь Сковороды носила глубоко принципиальный характер. В споре ли, в импровизированной ли проповеди, в притче или в дружественной интимной беседе, Сковорода всегда говорил об одной заветной своей мысли, которую вынашивал всю свою жизнь: о том, как легко в содружестве с Богом, в послушании своей природе наслаждаться радостью и счастьем жизни, предвкушая переход в лучшие условия существования, и о том, как трудно и тяжело гоняться за обольщениями своего мирского разума и в противоречии со своей истинной природой мучительно пытаться осуще
ствить неосуществимое и несбыточное. Каку вдохновенного музыканта, эта простая тема варьировалась у Сковороды все в новых, часто сложнейших, тональностях и, можно сказать, переливалась всеми цветами умственной радуги: и мистическими, и богословскими, и поэтическими, и метафизическими, и моральными, и гносеологическими. По свидетельству многих, устная речь его была сильной, живой и привлекательной. Он был жарким собеседником и красноречивым оратором. Он умел незаметно входить в беседу, пересыпая речь шутками, брать нить беседы в свои руки и делать ее неожиданно значительной и памятной. При этом он не делал различия между простым народом и помещиками. Скорее простой народ ему был ближе, ибо из него он вышел и к нему возвратился. Он сам говорит: «Барская умность, будто простой народ есть черный, кажется мне смешной, как и умность тех названных философов, что земля есть мертвая. Как мертвой матери рождать живых детей? И как из утробы черного народа вылупились белые господа». И собеседники — простолюдины говорили о нем: «Слова его едкие, но не знаю как?то приятны». «Я знаю многих ученых. Они горды. Не хотят и говорить с поселянином. А Сковорода, — говорит один из собеседников, — человек добрый и ничьей не гнушается дружбой». Сковорода)шел разговаривать с народом, умел сделаться понятным, и, мне кажется, не речью своей, которая всегда была замысловата и при-? чудлива, а своим неподдельным энтузиазмом, своей горячей одушевленностью. «О мне говорят, что я ношу свечу перед слепцами, а без очей не узреть свечи; на меня острят, что я звонарь для глухих, а глухому не до гулу: пускай острят! Они знают свое дел о, я знаю мое и делаюмое, какзнаю, и моя тяга мне успокоение». Еслион был понятен темному люду, то именно знанием своего дела и уверенным, неуклонным его выполнением. Впрочем, в руках Сковороды было простое средство стать понятным народу. Он был самоучкой — музыкантом и имел с детства «отменно приятный» голос. Некоторые — из песен его были своеобразной редакцией всей его философии, и, распевая их мужикам, он с успехом делал то самое, что в 6–м веке до Рождества Христова делал Ксенофан. Он был не только философом — писателем, но и исполнителем и слагателем песен философского содержания. Его поэтому можно назвать странствующим рапсодом — явление более не повторявшееся. Фигура Сковороды, творчески слагающего какую?нибудь мудрую песню перед благоговейно слушающим народом и объединяющего своим даром певца и философа самых просвещенных помещиков с самым темным и бедным людом, представляется необычайно своеобразной и замечательной.'Йемало поэтов нашего времени, гибнущих от своей келейной замкнутости и утонченной, фатальной отьединенности от окружающей жизни, должны с завистью и удивлением смотреть на этого чудака, несомненно осуществившего в своей рапсодической деятельности синтез углубленной культуры и философской и духовной сложности, почти детской простоты. Что тут не было фальши — верный судья народ, он с благоговением принял Сковороду. Песни Сковороды производили столь сильное впечатление, что достаточно было Сковороде спеть не свою, а какую?нибудь нравящуюся ему песню, чтобы в памяти народа она запечатлелась как «Сковородина» и навсегда связалась с его именем. Лирики и бандуристы подхватывали песни и мотивы Сковороды и разносили их по всей Украине и Малороссии. Но песни Сковороды немногим менее замысловаты и легки для понимания, чем его философские произведения. Очевидно, и тут мостом была его личность. Сила производимого им впечатления, одушевленность и пафос, с которым он делал всякое дело, расплавляла темные, тяжелые слова, и они находили без труда живой и глубокий отклик в самых непросвещенных слушателях.
«Ему надлежало бы, — говорит Иван Вернет, — по совету Платона, который относил слова свои к Ксенократу, почаще приносить жертву грациям. Истина в устах его, не будучи прикрыта завесою скромности и ласковости, оскорбляла исправляемого»'. Этим словам, может быть, отчасти правильно передающим некоторую угловатость и жесткость в обращении Сковороды с людьми, нельзя придавать