Эссе рассказывает о точно тех же людях, временах и нравах, о которых написан Серебряный голубь. Мы застаем тарусскую общину хлыстов через 6 лет после суда, на котором ее лидеры обвинялись в «принадлежности к тайной секте, учение которой соединено с противо-нравствеиными, гнусными действиями»1. Воспоминания о процессе еще долго волновали маленькую Тарусу. «Ихнее гнездо хлыстовское»,— говорит в Хлыстовках старая няня Цветаевой2. «Хлыстовское гнездо — Таруса», — не без гордости повторяла за ней Цветаева в 1922 году, беседуя с Андреем Белым в Берлине. «С Тарусы и начался Серебряный голубь», — отвечает в Пленном духе Белый (98). Действительно, среди хлыстовок-Кирилловен из эссе Цветаевой вполне могли бы оказаться Матрена из романа Белого или Дарьюшка из рассказа Гиппиус Сокатил; но их тут нет, мы знакомимся с совершенно иными созданиями1. Цветаева, конечно, осознавала отличие получившейся картины в сравнении с текстами-предшественниками. Ее детский опыт нашел воплощение в Хлыстовках, но хлыстовства как исторической реальности здесь нет: ни хлыстовского вероучения, ни сексуальных нравов хлыстов, ни идеи о смычке хлыстовства и социализма. Хлыстовство здесь — сильная и привлекательная метафора, использующая то, что знает о хлыстах читатель, и играющая с тем, чего он не знает. Все это связано с совсем иной реальностью, важной для автора в 1934 году, когда писались воспоминания о тарусском детстве.
Существовали они только во множественном числе [...] Были они все какого-то собирательного возраста (...) и все на одно лицо [...] И имя у них было одно — собирательное, и даже не имя, а отчество: Кирилловны, а за глаза — хлыстовки (145).
Имея одно отчество, хлыстовки все, вероятно, сестры. Однако «никакого Кирилла и в помине не было» (71). У этих женщин нет отца, как нет мужей, братьев и детей4. В мире Хлыстовок нет мужчин, желания и истории. И потому хлыстовскому миру сразу же противопоставляется символ всех их, причем очень специальный. «Почему Кирилловны? (...) Тогда же я над этим не задумывалась, как не задумывалась над тем, почему пароход — 'Екатерина1'». Речь здесь идет о заурядном корабле на Оке. Соотнесение корабля хлыстовок и корабля «Екатерина» превращается в ценностную оппозицию: по дороге в Тарусу слева «другое царство» хлыстовок, наполненное жизнью, а
1 П. Добромыслов. Несколько слов о современной хлыстовщине (по поводу тарусского лела о хлыстах) — Миссионерский сборник, 1895, 149—157; 221—237; 293—314.
2 Анастасия Цветаева датирует действие Хлыстовок 1901 годом: А. Цветаева. Воспоминания. Москва: Советский писатель, 1974, 73.
3 «Составившееся у исследователей хлыстовщины представление о том, что хлыстовские богородицы — непременно молодые и красивые девушки, не находит среди тарусских хлыстов ни малейшего оправдания», — специально отмечал судебный эксперт (Добромыслов. Несколько слов о современной хлыстовщине)
' Кирилловны могли так называться от учителя тарусских хлыстов К. Н. Г. , который, как мы знаем из материалов судебного дела, любил брать сирот на попечение: но эта гипотеза выхолит за пределы текста Цветаевой справа — «лопух, пески, та самая 'Екатерина'» (146). «Другое царство» противопоставлено этому царству, символом которого оказывается Екатерина Великая1. Она не пользовалась расположением Цветаевой: «Екатерина — пустое место всякой авторской нелюбви»2. В тарусском мире императрица Екатерина и безымянные хлыстовки представляют противоположные формы жизни: женщину, олицетворяющую собой личность, похоть и власть — и женщин, от всего этого отказавшихся, но наделенных иными дарами.
«Из всей Тарусы [...] я больше всего любила эту секунду спуска, входа, нисхождения». 'Нисхождение' — любимое слово Бодлера и Вячеслава Иванова, для которых оно обозначало и цель, и инструмент творчества. Идя с няней со своей дачи по дороге, ведущей в Тарусу, сестры Цветаевы спускались вниз; дорога вниз шла мимо хлыстовок. Спуск описывается как тотальная смена всех значимых признаков.
Ихнее гнездо хлыстовское было, собственно, входом в город Тарусу. Последний — после скольких? — спуск, полная после столького света тьма (сразу полная, тут же зеленая), внезапная, после той же жары, свежесть, после сухости — сырость.
Следующие за этим детали подтверждают догадку о том, куда же мы вместе с автором спускаемся «по раздвоенному [...] бревну, через холодный черный (...) ручей». Итак, по раздвоенному, как жало ветхозаветного змея, бревну автор, как Данте, переходит черный греческий Стикс — но попадает отнюдь не в ад.
Хлыстовский сад близко, но остается недоступен: «стоит только войти (но мы никогда не входили!)» Стоя перед оградой, Цветаева передает свое раздвоение: она и там, среди хлыстовок, и здесь, с няней; и за плетнем в хлыстовском доме, и перед плетнем на дороге; но в любом случае смотрит в сад: «глаз, потрясенный всей той красотой и краснотой [...] того сереющего где-то навеса и не отмечал, не включал его, как собственного надбровного». Навес — это дом хлыстовок; глаз Цветаевой находится и внутри него, как внутри своей надбровной дуги, и вне его, за плетнем. Иными словами, глаз находится вне пространства; кантовская категория преодолевается самой тканью нарратива. Так глаза маленькой героини, и взрослого рассказчика, включаются в «собирательное око» хлыстовок. Автор с сестрой и няней в чистилище, в Третьем царстве, между миром смертных и вечным миром. Это «средостояние, междуцарствие, промежуточная зона».
За плетнем, отделяющим «другое царство» хлыстовок от этого царства Екатерины, время преодолено так же, как пространство: тут «все ягоды зреют сразу, клубника, например, вместе с рябиной»; тут «всегда лето, все лето сразу». Зато дорога мимо этого сада, путь мимо рая —
1 Из другого источника известно, что среди тарусских кораблей действительно была «Екатерина», но было и два других, один из них назывался «Ласточка» (А. Цветаева. Воспоминания, 77). Автор Хаыстовокне придумывает воспоминаний детства, но отбирает их и помешает в сильный контекст, дающий им новые значения.
реальность последнего и высшего порядка. «Из всех Тарус, стен, уз, из собственного имени, из собственной кожи — выход! Из всякой плоти — в простор» (146). Хлыстовский сад — заповедник всевидения в мире пространства-времени, средоточие духа среди узилищ плоти, обратимое возвращение в рай, каким он был до первородного греха. Визит туда описывается как контролируемое состояние, похожее скорее на воспоминание и мечту, чем на галлюцинацию; скорее на попытку очищения, чем на мистическое преображение.
РАЙ БЕЗ ЯБЛОК
Заглядывая сквозь плетень из ивы и бузины, маленькая Марина видит только краски без форм, сад без дома. «О доме Кирилловн никогда не было речи, только о саде. Сад съедал дом». В хлыстовском саду хлыстовки ходят как ангелы, «гуляют в саду и едят ягоды» и больше ничего не делают. «Вот яблок не помню. Помню только ягоды- Да яблок, как ни странно в таком городе, как Таруса [...] яблок у Кирилловн не было» (146). В Тарусе, узнаем мы тут же, в урожайный год яблок «и свиньи не ели». Итак, хлыстовский сад — это рай без яблок и древа познания, Эдем без Адама и без Бога-отца. Зато тут много Ев, и растут ягоды[171]. Хлыстовки кормят девочек ягодами из своего сада. Но и хлыстам нужны яблоки, и они ходят за ними в обратном направлении; из своего сада в сад Цветаевых, из мира ангелов — в мир людей. Два мира связаны между собой отношениями обмена.
В своем чтении Книги Бытия Цветаева шла, по-видимому, за идеями чтимого ею Льва Шестова, который видел в истории первородного греха притчу о тщете и ужасе знания в сравнении с непознаваемой, но плодоносной силой жизни[172]. В раю Шестова у разных деревьев разные хозяева. Змей имел власть только над древом познания, древом жизни распоряжается один Бог[173]. В отличие от змея, который все знает и все разрушает, «Бог не знает добра и зла. Бог ничего не 'знает', Бог все творит», — писал Шестов. До падения Адама в раю не было зла. После падения Адам попал под власть знания — и приобрел постылую свобо- _[ ду. «Именно плоды с дерева познания усыпили человеческий дух»[174], и J эти