воскресеньям народные религиозные собеседования разного рода сектантов. [...] Я принял очень активное участие в религиозных спорах и с некоторыми сектантами вступил в личное общение. [...] Там было огромное разнообразие религиозных направлений — бессмертники [...], баптисты и евангелисты [...], левого толка раскольники, духоборы, скрытые хлысты, толстовцы. [...) В общем, беседа стояла на довольно высоком уровне [...] Для изучения русского народа эти собрания были неоценимы. Некоторые из сектантов были настоящими народными гностиками (...) Мотивы дуалистические соответствовали чему-то во мне самом. Но я очень спорил против сектантского духа2.
В «Яме», самим своим названием воплощавшей идею нисхождения, знатоки из интеллигенции общались с сектантами из народа. Сюда приходили Чертков, Боборыкин, Сергей Булгаков, Чириков, Брихничев'. Так что биограф не прав, когда говорит, что в «Яме»
Бердяев был единственным интеллектуалом1. Сам же Бердяев, по слонам его жены, говорил, что в интеллигентных салонах никто не понимает его так, как понимают в «Яме»2. Особенно поражен он был тем, как близки мысли некоторых сектантов «Ямы» к писаниям Якова Ьеме, известным в России по масонским переводам начала 19 века. После визитов в трактир Бердяев стал перечитывать немецкого мистика и нашел в нем учителя3.
«Россия — фантастическая страна духовного опьянения, страна хлыстов, самосожигателей, духоборов, страна Кондратия Селиванова и Григория Распутина, страна самозванцев и пугачевщины»4, — увлеченно писал Бердяев в Душе России. Особенно увлекали его странники-бегуны, в которых Бердяев раньше других увидел аллегорическое воплощение судеб русской интеллигенции. «Тип странника так характерен для России и так прекрасен. Странник — самый свободный человек на земле. Он ходит по земле, но стихия его воздушна [...] Величие русского народа [...] в типе странника»5. Старая и новая русская эмиграция легко соотносилась с этими странниками; и так же прямо Бакунин с его образом революции как мирового пожара связывается со старообрядцами-самосожженцами. «Славянский бунт — пламенная, огненная стихия, неведомая другим расам. И Бакунин (...) был русским, (...) был мессианистом» (там же). Вообще «революционная интеллигенция (...) превратилась у нас в секту»6. В сопоставлении и даже отождествлении явлений высокой интеллектуальной жизни с русскими сектами — важный аспект историософии Бердяева.
Русская народная жизнь с ее мистическими сектами, и русская литература и русская мысль, и [...] судьба русской интеллигенции, [...] — все дает нам право утверждать тот тезис, что Россия — страна бесконечной свободы и духовных далей7.
И в 1931 году, все еще пытаясь понять немало изменившийся мир в терминах своей молодости, Бердяев писал то же:
Раскол есть характерное и определяющее явление русской истории, и мы до сих пор не вышли из его орбиты (...) Апокалиптические настроения (...) очень глубоки в народной среде, и они же обнаруживаются [...] у русских писателей и мыслителей [...] Русская интеллигенция XIX века была интеллигенцией раскольничьей8.
Еще одна формула взята Бердяевым у Иванова; это дионисийская природа России и, соответственно, ее чуждость аполлоновскому началу. У Бердяева дионисизм легко снабжается эпитетом «народный»,
и тогда становится очевидным, что он имеет в виду именно хлыстовство. Впрочем, он видит и противоположные начала русской души -ее инертность, пассивность, тяжелые и негибкие ее формы. Опытный философ, он знает: столь неопределенное явление, как «русская душа», может быть описано как единство полярных характеристик; и он не устает подчеркивать антиномичность русской культуры. По Бердяеву, в той же степени противоречиво и русское сектантство. В силу его внутренней антиномичности сектантство оказывается удобной метафорой и для того, чтобы рассказать о вершинах русского духа, и для того, чтобы рассказать о его катастрофах.
ТЕМНОЕ ВИНО
В острой статье Темное вино Бердяев пытался понять кризис государственной власти в годы первой мировой войны. Его диагноз беспримерен по своей откровенности:
Это хаотически-стихийное, хлыстовское опьянение русской земли ныне дошло до самой вершины государственной жизни. Мы переживаем совершенно своеобразное и исключительное явление — хлыстовство самой власти [...] Темная иррациональность в низах народной жизни соблазняет и засасывает вершину1.
Считавший себя мистиком, Бердяев понимал происходящее в трезвых, отчетливых терминах рациональной культуры. Он переворачивает руссоистское поклонение 'стихии', перенятое символистами. «В России есть трагическое столкновение культуры с темной стихией»,— писал Бердяев. У Блока идея 'стихии' отождествлялась с 'народом-природой' и наполнялась отчаянным, вполне наивным оптимизмом. Бердяев видел трагический характер ситуации и историческую ответственность готовивших ее интеллектуалов.
За формулами Бердяева стоит, конечно, неназванная фигура Распутина. Но анализ Бердяева содержит в себе ссылку и на собственный опыт общения с сектантами, лично пережитый соблазн. «В этой стихии есть темное вино, есть что-то пьянящее и оргийное и кто отведал этого вина, тому трудно уйти из атмосферы, им создаваемой»,— пишет здесь Бердяев. Освобождаясь от собственного любования хлыстовством, он характеризует его не в мистических и не в эстетических, а в политических терминах, как символическое воплощение и даже средоточие реакции, особого рода Вандея, определяемая на этот раз не географически, а религиозно: не как провинция, а как секта.
Реакция всегда у нас есть оргия, лишь внешне прикрытая бюрократией (...) Всякая опьяненность первозданной стихией русской земли имеет хлыстовский уклон (...) Эта темная русская стихия реакционна в самом глубоком смысле слова (...) В русской земле, в русском народе есть темная, в дурном смысле иррациональная (...) стихия. Как бы далеко не заходило просветление и подчинение культуре русской земли, всегда остается осадок, с которым ничего нельзя поделать. В народной жизни
эта особенная стихия нашла себе яркое, я бы даже сказал гениальное чроявление в хлыстовстве1.
Бердяев знает, что народ не вполне, не до конца поддается Просвещению: что есть в 'народе- природе' нерастворимый в культуре «осадок», некая «непросветленная и не поддающаяся просветлению стихая». Но в отличие от многих, Бердяев относится к такому умозаключению с трагизмом; его двойственное отношение к «народу» разрешается не в народническом восторге саморазрушения, а в признании трагической антиномичности самого 'народа'. Философ знает, что природа человека и вообще «никогда не может быть рационализирована». Всегда остается иррациональный остаток, и в нем — «источник жизни»2. Жизнь трагична как таковая. Иррациональность в человеке вообще, и хлыстовство в русском народе в частности — одновременно корень зла и залог лучшего будущего. Гегельянец счел бы все это диалектикой самой природы; фрейдист — амбивалентностью автора; персонализм Бердяева признавал внутреннюю антиномичность условием человеческой свободы.
Радикальные положения философа иллюстрируются, конечно, литературой. Бердяев, автор лучшего из разборов Серебряного голубя, ссылается на повесть Белого как на «гениальное художественное воспроизведение этой стихии». Достоевский тоже знал «страстную мистическую стихию», но в отличие от Белого он «открывал ее не в жизни народа, а в жизни интеллигенции»3. Иными словами, Белый нашел в хлыстовстве народный субстрат для тех страстей, прозрений и падений, которые Достоевский описывал в жизни высших классов. Одна и та же стихия живет в текстах русской литературы и в явлениях народного духа. Великие писатели лишь открывают и выражают ее, но благодаря им она становится доступной всем, и со ссылкой на них, писателей, о стихии можно писать дальше.
Так, сравнивая с Белым, Бердяев подбирает ключ к творчеству Достоевского, к его «новой