мистической науке о человеке». Человек увиден здесь с помощью особого метода, и результат — природа человека в понимании Достоевского в понимании Бердяева — тоже особенный. «В человеке же действуют исступленные, экстатические, вихревые стихии. [...] Все написанное Достоевским и есть вихревая антропология, там открывается все в экстатически-огненной атмосфере». Особенное знание Достоевского — об экстазе как высшем состоянии человека; его могущество — плод соприкосновения с вихрем. «В глубину эту всегда вовлекает исступленный, экстатический вихрь. Вихрь этот есть метод антропологических открытий. [...] Доступ к

этой науке возможен лишь для тех, кто будет вовлечен в вихрь»1. Вихри бушуют на глубине и не видны с поверхности; оттуда же, из глубины, исходит и подлинный свет. По Бердяеву, Достоевский «опускается в эти темные бездны и там добывает свет. Свет — не только для благообразной поверхности, свет может засветить и в темной бездне, и это более подлинный свет»2. Такой Достоевский дионисичен и апо-калиптичен, он анти-платоник и гностик; Бердяев употребляет именно эти слова3.

Все же Бердяев ведет любимого писателя дальше, от древних ересей к более близким. «Вихрь», как метод и система Достоевского, превращается в более узнаваемую метафору. «Всегда образуется какой- нибудь человеческий центр, [...] и все вращается, кружится вокруг этой оси. Образуется вихрь страстных человеческих соотношений, и в этот вихрь вовлекаются все, все в исступлении каком-то вертятся». Это кружение воплощено в тексте, а не в теле, но воспроизводит особенный национальный опыт:

Творчество Достоевского полно не только откровений о человеческой природе вообще, но и особых откровений о природе русского человека, о русской душе. В этом никто не может с ним сравниться (...] Природа человека [...] должна более всего раскрыться в России. В России возможна новая религиозная антропология4.

Подчиняясь уже известной нам логике, описание уникального национального опыта трансформируется в описание уникального религиозного опыта:

Достоевский раскрыл жуткую, огненно-страстную русскую стихию, которая была скрыта от Толстого и писателей-народников. Он художественно раскрыл в культурном, интеллигентском слое ту же жуткую сладострастную стихию, в народном нашем слое выразившуюся в хлыстовстве5.

В отношении Достоевского воспроизводится тезис, который Бердяев высказывал в отношении Белого. Но если Белый в Серебряном голубе действительно показал жуткую стихию народных сект и их истовые кружения, то Достоевский ограничивался намеками. Бердяев воспринимает Достоевского через общение в «Яме» и через опыт чтения Белого. Ритуал кружения, свойственный хлыстам, Бердяев переносит на текст Достоевского, в котором этот ритуал, как таковой, нигде не описан. Но Бердяев находит кружения, быстрые как вихрь, на другом уровне — в структуре текста, а не в его предметном содержании. Бердяев использует хлыстовский культ как эпистемологическую метафору, как инструмент философского дискурса и, наконец,

как схему литературного анализа. Кружен ия, прямо описан н ые в тексте Белого, используются для понимания скрытых механизмов, по которым работает текст Достоевского. Бердяев-читатель, и читатель Бердяева, то включаются в этот текстуальный ритуал, то смотрят на него со стороны.

ЧУВСТВО КОНЦА

На основе своего персонализма Бердяев преодолевает циклическую конструкцию, с помощью которой русские интеллектуалы вкладывали собственные идеи в 'народ', а потом доказывали 'народом' новые рассуждения. Эссе Бердяева о Белом и Достоевском, по жанру принадлежащие к литературной критике, — непревзойденный в русской политической философии анализ популизма как общественного движения.

За русским народничеством даже позитивного образца скрывалась своеобразная мистика [...] Замечательнейшие русские писатели хотели верить в то, во что народ верит, и так верить, как народ верит. [...] Для русского мистического народничества народ был выше веры и истины, и то было истиной, во что верил народ. [...] Народничество — хроническая русская болезнь, препятствующая творческому возрождению России1.

Со знанием дела Бердяев перечисляет формы, в которые последовательно превращался русский популизм, от славянофильства до толстовства и символизма. В этот перечень у него вошло и старообрядчество, а также явление, обозначенное здесь как «национализация православной церкви». Этой огромной массе русской идеологии Бердяев мужественно и последовательно противопоставляет свой персонализм. «Народное не вне меня, не в мужике, а во мне [...] Достоевский и есть народ, более народ, чем все крестьянство России»3. Бердяев писал об этом и раньше, споря с Серебряным голубем: «личность в хлыстовской стихии затеряна», и поэтому хлыстовство «скорее реакционно, чем революционно»3. Поэтому же, рассказывая о кружении в текстах Достоевского, Бердяев не устает подчеркивать: их отличие от других форм дионисийского исступления в том, что здесь экстаз не уничтожает человеческой личности.

Поэтому Бердяеву так нравится Александр Добролюбов и так не нравится Лев Толстой. Эссе Бердяева в Русской мысли 1916 года, содержащее обзор русских сект, начинается с Добролюбова. «Создается новое францисканство. Мистически настроенные толстовцы делаются добролюбовцами», — увлеченно описывал Бердяев новых сектантов, которых он встречал в усадьбе своего харьковского соседа4. Из воспоминаний философа очевидно, что тогда он и сам ощущал «русский соблазн» поклонения сектантам, ухода к ним и слияния с ними.

«Испорченный наследственным барством и эгоизмом философа и писателя, [...] я мало делал по сравнению с этими людьми для осуществления праведной жизни, но в глубине своего сердца я мечтал о том же, о чем и они»1. Но добролюбовцы в своем радикальном отрицании культуры шли так далеко, что становились неинтересны Бердяеву. Он понимал: даже самый простой труд возвращает человека в мир, последовательны только нищие бегуны. «Уже всякий хозяйственный акт вводит сектанта в мировой круговорот и подчиняет его культуре. Сажая картофель, сектант или толстовец уже живет в царстве кесаря»2. В голосе Бердяева звучит подлинный восторг, только когда он говорит о «бродячей Руси, Руси страннической, взыскующей Града»3. Рассказывая об отдельных сектах в их исторической реальности, философ становится трезв и критичен. «В каждой секте есть дробленая часть церковной истины», но нету целого; секты слепы к культуре и индивидуальности. «Морализм свойственен всем почти сектам, кроме хлыстов» Хлысты вызывают наибольшую симпатию философа; но и они частичны, как все секты. «Наше хлыстовство — очень замечательная мистическая секта [...(достигает преображения в уголку, для маленького кусочка»5. Более резкими оценки становятся, когда речь заходит о рационалистических движениях протестантского круга. Духоборы ему несимпатичны так же, как их интеллигентные покровители и подражатели, толстовцы. «Наиболее неприятен дух баптистов»6. В этом Бердяев параллелен Кузмину, который примерно в те же годы писал прозаические карикатуры на русских евангелистов. «В России невозможно и нежелательно повторение реформации лютеранского типа», — уверен Бердяев. «В русском народе есть потенция иной, высшей религиозной жизни, [...] обращенной вперед, к концу»7. Протестантизм хочет вернуться к первоначальному христианству, то есть к началу; а в русском народе и его сектах сильно чувство конца. «В хаотической сектантской стихии [...] нужно различать подлинную мистическую жажду, апокалиптические предчувствия, взыскание Града Грядущего, странничество от рационалистического и протестантского духа».

Все это обдумывалось до русской революции, а писалось сразу после нее. Понятно, что революционные вихри и пожары сыграли в этих идеях Бердяева свою роль. Социализм в России —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату