жену в едином лице»3.

Отрицание запрета на инцест глубже подрывает цивилизацию, чем любое другое. Некоторым вариантам хлыстовства, как мы видели, приписывались такого рода крайности. Более вероятно, что источником поэтических метафор были не этнографические, а мифологические знания; не наблюдения за народными общинами, а прочитанные в юности словари классической древности. Клюев приглашает не Бога-отца православной троицы и не Саваофа хлыстовского культа.

Скорее это античный Дионис, осмысленный самым буквальным и, одновременно, самым радикальным из способов. Из всего божественного пантеона только он, бог вечного возрождения и бесполой любви, может быть одновременно отцом, матерью и возлюбленным; братом, сестрой и невестой. Взят он не из русских культов, а из книг Ницше и речей Вячеслава Иванова1. Клюев сумел соединить этот литературный подтекст, общий для всего его поколения, с резко своеобразным личным опытом, сексуальным и религиозным.

РЕВОЛЮЦИЯ

Примерно так же — как мужскую силу, раздвигающую ложесна, причиняющую боль и оплодотворяющую, — Клюев воспринял революцию. Он пишет

О том, как русский пролетарий Взнуздал багряных кобылиц. (1/240)

В других стихах этот же апокалиптический конь, «песенный мерин — багряный супруг* был риторическим обозначением входящего в поэта Бога. Теперь он сохраняет цвет, но обретает новые пол и число. Не Бог владеет поэтом, а пролетарий владеет богами. Чаемое вселенское царство, «Брак племен и пир коммун» (2/199), уже близко. В этой жизни после Конца Света, Россия превратится в «Белую Индию», Заратустра будет неотличим от Есенина, Ленин от Распутина, коммунизм от сектантства. Автор предвкушает немалую роль и для себя:

С Зороастром сядет Есенин -Рязанской земли жених, И возлюбит грозовый Ленин Пестрядинный клюевский стих.

В первые годы после революции у Клюева нет сомнений в том, что осуществляются заветные надежды сектантской Руси: «Чтоб ярых песен корабли К бессмертью правили рули» (2/199). Он пишет «Хвала пулемету, несытому кровью» (1/474) и сочиняет гимны Ленину задолго до того, как подобное занятие стало профессиональной необходимостью. Лидер революции воспринимается как близкий коллега — литератор и народный мистик: «Ленин — [...] словно вереск дымится бумага От шаманских волхвующих слов» (2/198). Ленин оказывается прямым наследником раскольничьего вождя Андрея Денисова, игуменом нового всероссийского монастыря:

Есть в Ленине керженский дух, Игуменский окрик в декретах. Как будто истоки разрух Он ишет в поморских ответах. (1/494)

3 августа 1918 года Блок надписал на экземпляре своих Стихов о России, давно подаренном матери, эти строфы Клюева со своим ком

ментарием1. Чтобы не было недоразумения, Блок поясняет матери: «исток» здесь надо понимать не как «источник», а как «исход». Иными словами, Ленин, увиденный глазами Клюева и Блока, в архаике раскола находит не источник русской разрухи, а, наоборот, ее исход, разрешение. Ностальгия по утерянной жизни превращается в утверждение национального характера новой власти.

Разочарование было неизбежно. Поздние стихи Клюева, и в частности Погорельщина, полны страдания, личного и народного. Это чувство воплощается в тоске по крестьянской, но не по сектантской России; в плаче по гибнущим быту, культуре и языку русской деревни, но не специально по ее сектантским общинам и экзотическим культам.

КУЗМИН

Личности и творчеству Михаила Кузмина посвящены высококачественные исследования2. В контексте настоящей работы, интересны необычные религиозные интересы Кузмина, сектантские мотивы некоторых его произведений и то вероятное влияние, которое он оказал в этом направлении на своих друзей и учеников.

РУССКАЯ ПОЛОСА

Всю свою жизнь Кузмин был не просто верующим человеком, но религиозным искателем в том специфическом смысле, который это слово получило в России в годы его юности. Религиозная идентификация Кузмина менялась под внешними влияниями, от эпизода 1897 года, когда он во Флоренции был недалек от обращения в католицизм, — и до долгой его жизни под советским режимом, когда он даже в рукописях писал слово Бог с маленькой буквы3. Инвариантом его духовного пути был скорее национализм, нежели конфессиональная убежденность. Просвещенный национализм Кузмина уживался с незаурядным знанием разных областей европейской культуры и с мирным, подчеркнуто эстетическим характером его творчества.

Как и некоторые другие авторы и герои русской литературы (князь Мышкин приходит в голову первым), свое национальное чувство Кузмин осознал после возвращения с Запада:

я заболел истерией, со мной стали делаться каталептические припадки, и, пролечившись всю зиму [...], я отправился в Италию. {...] Вернулся недовольный, [...] не зная, что делать. [...| С этого времени до самых последних годов [...] я ограничивался изредка посещением теплых кра-

ев, [...] тем более, что тут открылось мне внезапно и неудержимо «русское» направление, временами наступающее и теперь1.

В этом фрагменте «'русское' направление» наступает как болезнь, замещающая собой более известные клинические формы. После возвращения из Италии Кузмин пишет рассказ В пустыне. Это прозаическое переложение пушкинского Пророка, повесть об обращении поэта в религиозного руководителя:

Долго я шел по бесплодной пустыне все дальше и дальше, гонимый проклятьем грехов неомытых {Духовной жаждою томим, В пустыне мрачной я влачился) [...] Казалось, я уже умер [...] Когда я открыл глаза, Сияющий был предо мною (И шестикрылый серафим); [...] я пал ниц и заплакал (Как труп в пустыне^я лежал И Бога глас ко мне воззвал); [...] сердце мое сокрушилесь;«но очищалось от всех грехов и проклятий, от всех объятий и поцелуев (И сердце трепетное вынул); [...] Встал я исполненный сил могучих — грешником плачущим пал я, ратником божиим встал (Восстань, пророк). То не руки — то мечи священные, крылья лебяжьи! То не очи, то лампады светлые, озера горные! (Отверзлись вещие зеницы) 2.

Кузмин развивает все тот же классический троп: обращение духа воплощается в метаморфозе тела. Все же харизматическая роль не была ему близка. Это освобождало от многих проблем, с которыми приходилось сражаться его более ангажированным современникам, но создавало впечатление инородного, не-русского характера его творчества. Этот искатель национального духа был поклонником «прекрасной ясности». Темные рассуждения о крестьянской общине и славянском единстве его не удовлетворяли. В результате куда более прямолинейный Блок в своем восприятии Кузмина колебался между двумя полюсами: он с воодушевлением производил «генеалогию Кузмина [...] от темного ствола сектантских чаяний», но тут же обнаруживал у него признаки галломании. «Ведь это опять тот юный мудрец с голубиной кротостью, с народным смирением — взял да и напялил на себя французский камзол», — недоумевал Блок3. В стихотворении Мои предки сам Кузмин конструировал свою идентичность из тех же двух источников. Предки автора — «какие-нибудь строгие бояре, бежавшие от революции французы»; они принесли в Россию «школу чужой земли»4. Как часто оказывается в таких случаях, западные источники русского существования удавалось описать конкретнее и выразительнее, чем отечественные. Уникальность Кузмина в том, как

сознательно и изощренно он балансировал между этими двумя составными частями своего понимания жизни.

Теперь я вижу, что это были как бы две крайние точки, между которыми колеблется маятник часов,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату