обнаружила сильно покалеченного, но живого деда. Привезла его на тележке домой, и бабушка его выходила. Вернувшись к жизни, дед сбежал с юной татарской аристократкой, раза в два моложе его. Они построили большой дом в Феодосии и родили двух детей, мальчика и девочку.
Впрочем, мальчик родился, видимо, еще до погрома, так как в восемнадцатом году ему было лет пятнадцать – шестнадцать. Бабушка моя очень горевала. У нее с дедом было трое детей: старшая Вера, мой папа и их младший брат Зоя. Это была ветка Рапопортов. А дети деда и татарской княжны были Абдараманчиковы, так как дед с княжной не были женаты. Мальчик Абдараманчиков ушел с белой армией и погиб. Девочка после революции каким-то образом перебралась в Америку, и больше я о ней ничего не знаю. А деда и его татарскую подругу в восемнадцатом году нашли зарезанными в их феодосийском доме. Кто это сделал – бандиты или опозоренные татарские родственники, осталось неясным. К папе в Симферополь прискакал гонец из Феодосии, сообщил, что с его отцом случилось несчастье. Папа взял свой пистолет (на дорогах в Крыму тогда было очень неспокойно), нанял телегу и поехал в Феодосию. Когда он туда добрался, было уже поздно что-либо выяснять: трупы увезли в морг, дом разорили и разграбили, и концы ушли в воду. Так погиб мой дед Лэйб. А бабушка дожила до Второй мировой войны, и ее вместе с младшим сыном Зоей, братом моего отца, расстреляли в Симферополе фашисты. Я никого из них не знала.
…Когда в Симферополе начался погром, мой шестилетний папа был дома. Услышав, что погромщики бесчинствуют в реальном училище, он ускользнул из дому и бросился туда. В детстве папа совсем не был похож на еврея. Конный казак с окровавленной шашкой остановился над ним и прокричал: «Ступай домой, а то тебя неровен час зашибут вместе с жидами!» Но папа побежал в училище. Деда оттуда уже увезли. Все внутри было разбито, сломано, осквернено. Среди осколков оконного стекла и обломков школьной мебели валялся раздавленный голубой глобус. Этот разбитый на куски земной шар навсегда остался для папы символом еврейских погромов. Папе предстояло пережить их немало за его долгую жизнь.
КАТАПУЛЬТА
Ночной визит
Счастливые люди плавно переходят из детства во взрослую жизнь, успевая по дороге насладиться всеми радостями промежуточных стадий. Меня из детства выбросило катапультой. На кнопку катапульты нажала дворничиха Люся, и поздним вечером в квартире взорвался дверной звонок. Как часто случалось в те вечера, родителей не было дома. Внезапный звонок напугал меня.
– Кто там?
– Наташа, открой, у вас течет батарея, – ответила дверь голосом дворничихи Люси.
Я удивилась. У нас ничего не текло.
– Течет, течет, соседи снизу жалуются, открой немедленно, – настаивала Люся, и я открыла.
За дверью стояли грабители. Их было так много, что они едва умещались на лестничной клетке. Один или два были в добытой где-то военной форме, остальные – штатские, удивительно похожие друг на друга. Квартира мигом всосала их. Оттеснив меня к стене, они влились стремительным потоком, который в конце коридора распадался на отдельные ручейки, и каждый струился по своему руслу: в папин кабинет, в столовую, в спальню, в ванную, даже в уборную. «Военный» по-хозяйски уселся за стол в столовой, к нему со всех сторон стали поступать сведения: книжных шкафов – шесть, платяных – три, стенных – пять… письменных столов… кроватей…
«Будут выносить мебель», – догадалась я и немного успокоилась: похоже, убивать меня не собирались. Мебели мне было ничуть не жалко: честно говоря, бывало даже немного неприятно за папу, который устраивал неуместные скандалы из-за разлитого на клавиши пианино клея, испачканного краской дивана или исцарапанного стола. «Может, все еще обойдется», – надеялась я, забившись в угол за диваном у себя в комнате. Не хотелось только, чтобы забирали пианино: это была семейная реликвия, единственное, что сохранилось, когда в одну из первых бомбежек Москвы в наш дом в Староконюшенном попала бомба. Мне было тогда три года, и я ничего не помню, знаю только, что, вернувшись с дачи, родители нашли на месте дома оцепленную груду развалин, среди которых на чудом уцелевшей голой балке висело наше пианино. Оно потом никогда не держало строя, но его любили и берегли. Пианино было жалко.
Грабители почему-то не спешили. С неторопливой обстоятельностью обследовали они квартиру – каждую пядь, каждый уголок, стены, антресоли, и меня вновь охватил ужас. С минуты на минуту могут вернуться родители, и тогда… Отец – человек гордый и горячий, он не позволит, чтобы нас так нагло грабили, он с ними свяжется, а их много и они вооружены…Что будет дальше, я боялась себе представить, но громко, унизительно и неудержимо стучала зубами в своем углу.
От внезапного телефонного звонка сердце у меня подпрыгнуло, оборвалось и совсем как будто перестало биться, когда за мной в страшной спешке прибежал один из грабителей:
– Скорей, скорей, подойди к телефону, о том, что мы здесь, – ни звука, смотри!
Ноги меня не слушались. Бандит волочил меня по полу, последние метры почти нес на руках. Схватил трубку, сунул мне к уху, прошипел:
– Говори!
Был первый час ночи, звонить могли только родители. Горло у меня перехватило спазмом, вместо дыхания из легких вырывался сдавленный хрип.
– Наталочка, – услышала я мамин встревоженный голос, – мы скоро будем…
Это было самое страшное, и это оказалось слишком. Я потеряла сознание.
Детство
Мои родители были ученые-медики. Папа – патологоанатом, очень известный, с мировым именем, славился не только высоким профессиональным искусством, но и исключительным остроумием: может быть, шутками он пытался компенсировать мрачность своей профессии. Папины шутки ходили по Москве, и я запоминала некоторые из них, чтобы осмыслить, когда подрасту. Помню, например, как папа рассказывал друзьям о мучениях чиновников от медицины, которым зачем-то срочно понадобилось уволить ректора 2-го Медицинского института Абрама Борисовича Топчана. Не находя подходящей причины, чиновники долго мучались над формулировкой приказа об увольнении. Так и не придумав ничего выразительного, написали просто: «Топчана Абрама Борисовича освободить от занимаемой должности».
– Вот дурачье, – комментировал папа. – Чего уж было проще: «Топчана, как Абрама Борисовича, освободить…»
Друзья смеялись, но я ясно чувствовала, что на самом деле им вовсе не весело. Шел 1948 год…
Цветущую советскую биологию и медицину в то время сотрясали и подрывали изнутри два «лженаучных» и «буржуазно-космополитических» направления: вейсманизм-морганизм в генетике и вирховьянство в патологии. Моему отцу часто звонили по ошибке, путая его с известным генетиком Иосифом Абрамовичем Рапопортом.
– Вы хотите поговорить с Рапопортом – вейсманистом-морганистом, а попали к вирховьянцу, – вежливо разъяснял ошибку папа.
…Биологическая Москва очень потешалась, когда папа «сделал предложение» старухе Лепешинской. За «выдающееся открытие в биологии» («живое вещество», абсолютный бред, я проходила его в школе) Лепешинская получила Сталинскую премию.
– Ольга Борисовна, – сказал папа на торжестве в Доме ученых. – Вы теперь самая богатая невеста в Москве! Выходите за меня замуж, а детей будем делать из живого вещества!
И, обратившись к аудитории, прокомментировал:
– По-моему, первая часть моего предложения Ольге Борисовне понравилась, а вторая – не очень.
Так шутил мой папа, когда, честно говоря, биологам и врачам было уже не до шуток…
Мама моя была профессором-физиологом. Всю жизнь она работала с Линой Штерн – первой советской женщиной-академиком. Лина бросила в буржуазной Европе красавицу-сестру и богатых родителей и в середине двадцатых годов приехала в СССР, чтобы участвовать в строительстве самого справедливого в мире государства.
Лина рассказывала мне о первом бале, который их отец дал в честь совершеннолетия дочерей. Линина сестра пользовалась на балу бешеным успехом: элегантные, блестящие, богатые, светские молодые люди наперебой приглашали ее танцевать. О второй виновнице торжества, скромно сидевшей где-то в углу, все как будто забыли…
– В этот момент, – рассказывала Лина, – я поняла, что мой удел – это наука!