летела в «заведение», завернув в салфетку пирог с сигом, до которого в эти дни, разумеется, никто не дотрогивался. И умиление ее возрастало до крайних пределов, когда сам Петанлер, узнав о ее приезде, подходил к ней и говорил:
— Ваш сын, сударыня, — это утешение родителей, слава заведения и гордость товарищей!
Судебная реформа* произвела в «заведении» необыкновенное, почти отуманивающее действие, особливо с той минуты, когда на деле последовало открытие новых судов, и ученики увидели их лицом к лицу. Витии гремели, присяжные заседатели глядели беспомощно и метались словно в предсмертной агонии; судьи старались казаться бесстрастными. В публике ходили слухи о каких-то баснословных кушах*, о каких-то компаниях, составляющихся с целью наипоспешнейшего ободрания клиентов. Говорили, что из Москвы нарочно приезжал какой-то грек* и предлагал разостлать по всей России такую паутину, чтобы ни один клиент не мог миновать ее, а раз попавшись, не мог бы из нее выпутаться.
— Позвольте, однако ж, — спорили в публике, — ежели всех клиентов сразу умертвить, — что ж останется в будущем?! Ведь это значит подрывать будущее!
— Какое там еще будущее! — отвечали спорщикам, — во-первых, клиент бессмертен: сегодня умерщвлен один, завтра народится другой; во-вторых, ежели переведется клиент, разве нельзя фабрикацией гороховой колбасы заняться или по железнодорожной части куски рвать? Тут, батюшка, каждая минута дорога!
Повествовали, что такой-то взял с клиента тридцать процентов, такой-то уготовал себе место председателя конкурса* с фельдмаршальским жалованьем, так что все доходы с имения несостоятельного должника должны будут пойти на удовлетворение расходов по конкурсу…
Но суды открывались постепенно, потому что «людей не было»; адвокатские ряды пополнялись тоже медленно, тоже потому, что «людей не было». До тех пор были только звери, а теперь понадобились
Карьера! Это слово спирало в зобу дыхание.* Прежде карьера была вещь относительно трудная, достижимая только для некоторых, «особливою знатностью отличающихся людей». Худородный человек должен был употребить неимоверные усилия, чтобы добраться до пирога. Сколько нужно было съесть грязи! сколько перецеловать плечиков! сколько поставить банок к пояснице, наболевшей и словно помертвевшей под гнетом ожиданий в приемных, передних и канцеляриях! Алчущий пирога, предварительно допущения к нему, должен был проглотить шпагу, съесть раскаленный железный орех, запить стаканом дегтя и т. д. Теперь — пирог стоял ничем не защищенный, при открытых дверях, и всех приглашал насладиться. «Вси приидите! вси насладитесь! Всякий да яст!» И тот, кто пришел в шестом часу, и тот, кто пришел в девятом часу! Лишь бы был
Человек! Но где же клеймо, с помощью которого можно было бы отличить человека от тысячеглавого змия? На первых порах многие затруднялись этим вопросом и вследствие того робели рекомендоваться в качестве
Таким образом,
И что за карьера предстояла им! С одной стороны — лестная обязанность защищать общество* от поползновений преступной воли, обязанность, сопровождаемая прекраснейшим содержанием и надеждами на блестящее будущее, в случае оправдания начальственного доверия. С другой — лестная обязанность ограждать невинного*, защищать попранное право собственности, — обязанность, сопровождаемая тысячными кушами, пением, танцами, увеселительными прогулками с Деверией, Шнейдершей, а, пожалуй, хоть и с целым персоналом любого кафешантана…
— Ты что получил за такое-то дело?
— Да что! всего пять тысяч! не стоило руки марать!
— А я через год думаю лавочку закрыть! Наработаю тысяч двести — триста — и на боковую!
Такого рода разговоры слышались везде, да других (по крайней мере, в течение первого, горячего времени) и не было… Рестораны переполнены; шампанское льется рекой; облитые по́том татары бегают,* не слыша под собою ног; ассигнации мелькают в воздухе, как мухи в жаркий летний день… Кто сии ликующие, стремящиеся затмить своим ликованием ликование железнодорожных деятелей? Это они, это вчерашние рыбари*, это сегодняшние ловкачи-ташкентцы, отведывающие отечественного пирога!
Специалисты по части убийств, специалисты по части личных оскорблений и купеческих самодурств, специалисты по части скопчества, специалисты по части бракоразводных дел — все посыпалось словно из рога изобилия. Пальты, сапоги, саквояжи, ситцы, люстрины… пожалуйте, господин! к нам пожалуйте!
Жрать!!!
Рубль, выглядывающий из кармана ближнего-простеца, мешает спать. «Зачем тебе, простофиля, рубль? зачем ты зажал его в руке? — разожми! Я возьму этот рубль, зажгу его на свечке и закурю им сигару!»
Дальше рубля взор ничего не видит. Ни общего смысла жизни, ни смысла общечеловеческих поступков, ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Все сосредоточилось, замкнулось, заклепалось в одном слове: жрать!
Естественно, что этот неистовый клич, немолчно раздававшийся по стогнам города, не мог не взволновать воображения птенцов «заведения». В этом кличе открывалась своего рода система, новый круг, в котором им суждено было вертеться, и они ринулись туда с головой. Птенец, у которого вчера другой мысли не было, кроме: «раздался звук вечевого колокола», сегодня, пользуясь праздничным днем, уже намечает на Невском чистокровный рыжий экземпляр, и не без уверенности говорит себе: «моя!» Слыша, что́ происходит в мире больших, каждый птенец сознаёт себя
Но если «птенцы» были взбудоражены, то родители, в свою очередь, от полноты чувств могли только произносить: ах! Они смотрели на своих подростков, представляли себе, что́ ждет их в будущем, и говорили: ах! Они шли по Невскому, встречались с камелией*, и их осеняла мысль, что, может быть, через год эта самая камелия (увы! нынче родители уже и об этих детских удобствах пекутся!)… ах! Проходя мимо Елисеева, Дюссо, Бореля, они восклицали: ах! Даже на художественную выставку смотрели какими-то плотоядными, завидущими глазами… Только бы поскорее, только бы курс кончить, а что все эти Елисеевы, Борели,