киоска, и тут — больно уж скоро! — начался антракт, все принялись танцевать в жарком и пыльном фойе, и я танцевал с Зойкой. После Гина Халимова говорила, что Зойке многие девчата завидовали. Ленька Железняков не танцевал, он сидел в сторонке и, проносясь в танце мимо, я думал: он может подставить ножку или сказать нехорошее. Но Ленька не глядел на меня, глядел на Гину Халимову — дурак, надо было пригласить на вальс, а не сидеть набычившись. Между прочим, подмазанные брови Ленька тоже не стер.
Антракт был длинный, всем хотелось потанцевать, за третьим звонком дали четвертый и даже пятый… Когда же закончилось второе отделение концерта, Лида-конферансье поблагодарила за внимание — так учила Нина Николаевна — и объявила, что вечер окончен, а десятиклассников просят задержаться.
Народу осталось много, потому что десятиклассниками считались еще и те, кто вчера получил свидетельство об окончании школы. И мы заперли выходную дверь, и только Нина Николаевна осталась с нами, но ее присутствие не стесняло, мы любили нашу старенькую литераторшу.
Танцевать стало веселее и лучше — не путалась под ногами всякая мелюзга. Я танцевал с Зойкой, и Ленька Железняков перестал сверлить меня печоринскими взглядами, теперь он терзал этими взглядами Гину Халимову, вместо того чтобы пригласить на танец или выйти в садик и там объясниться в любви по правилам, которых я, признаться, не знал тоже.
В фойе танцевали, а зрительный зал оставался темен, и туда время от времени кое-кто исчезал. Мне тоже хотелось пойти с Зойкой и посидеть в темном пустом зале, казавшемся огромным и таинственным, но я не посмел, и мы танцевали, танцевали, пока ноги не стали подгибаться.
Часа в два Нина Николаевна сказала:
— Может, хватит, ребята?
Но мы принялись упрашивать, и она согласилась еще на полчасика, потом — еще на пятнадцать минут. В три часа Нина Николаевна сказала, что устала и больше не выдержит. Мы все пошли ее провожать. Прощаясь, она предложила:
— Погуляйте, ребята, посмотрите, как взойдет солнце.
Горланить на улице посовестились, домишки дремали, прикрыв ставнями глаза, нам же спать не хотелось вовсе.
Росинки клонили рожь к земле, рожь пригнулась, но это ненадолго — скоро поднимется солнце и упругие стебли выпрямятся, расправят склеенные росою усики, лишь на вид колючие, а на самом деле просто неподатливые, и неслышный ветерок примется гулять взад-вперед по ржи, колобродя легкими ногами, а сероватое небо сделается голубым, безмерным вширь и ввысь.
Беспечальная тишина стояла окрест, и только мохнатый черный шмель, увязавшийся за нами, рокотал басовито и встревоженно, как самолет; мы отгоняли его, а шмель не отставал и все гудел, пока мы не перестали обращать внимание.
Зойка шла рядышком, и глаза у нее блестели, будто капли росы, она вся была какая-то прозрачная, Зойка, она была похожа на Бегущую по волнам, и я позвал — так, чтобы не слышали остальные:
— Зорька…
— Как ты сказал? — переспросила она, помедлив, и я не решился повторить.
— Я сказал — Зойка, — ответил я тихо.
— Что ты хочешь?
— Ничего… Я просто позвал… Знаешь, как я позвал тебя?
Она промолчала, и я, как давеча на сцене, вдруг ощутил себя мужественным и горделивым, я сказал:
— Зорька, — вот как назвал я тебя.
— Зорька, — повторил позади голос Леньки Железнякова, я не стал оборачиваться, а Зойка ускорила шаг и обогнала всех, и тогда я обернулся и увидел, что Ленька смотрит на Гину и, быть может, он вовсе и не передразнивал меня…
Наверное, мы все думали об одном, потому что с разных сторон запели вместе, голоса казались особенно звонкими, мы шли, мы пели — на все поле, на всю страну, а может, и на весь мир, мы пели про Катюшу, а после затянули другое:
Мы пели это весело и задорно и не слишком вдумывались в смысл песни, и спать нам не хотелось, но уже занялся рассвет, резко вычерченное багровое солнце стало расплывчатым и желтым, рожь начала выпрямляться, надо было все-таки пойти домой и вздремнуть хоть немного.
Не торкаясь в калитку, я перемахнул через забор, влез в растворенное окошко, лег поверх одеяла и мигом уснул.
Встал я, кажется, часов около десяти. Открыл глаза и тотчас подумал о Зойке, нет, я даже не подумал, а просто знал: она есть, она существует, она где-то рядом, и вскоре мы увидимся, я буду называть ее Зорькой и читать ей стихи — не только про Мцыри, а и другие: о радости, о любви, о солнце, о глазах, похожих на росные капли. И я поеду на областную олимпиаду, а после, наверное, и в Москву. Зойка порадуется за меня, и отец с мамой тоже, а через год мы кончим школу и, — подумать только, ведь как широко и добро перед нами распахнется огромная, веселая, щедрая жизнь!
Мы с ребятами условились прийти в городскую библиотеку — будто на репетицию, — а на самом деле просто хотелось побыть вместе. Собраться же именно в библиотеке решили потому, что по воскресеньям до самого обеда читальный зал, им заведовала Зойкина мама, как правило, пустовал. Вдобавок, Зойкина мама уехала в область на семинар, эти дни ее заменяла Зойка — чего нам оставалось желать лучшего!
— Обедать-то придешь? — спросила мама.
— Не знаю… — я замялся.
— Ладно, — сказала она. — Не придешь ведь, по глазам вижу. Прихвати что-нибудь с собой, а часам к шести являйся, за отцом на пристань лошадь посылают, к этому времени он как раз и подъедет, а вечером гости хотели заглянуть, отпразднуем твои события.
До шести времени — уйма, сейчас начало двенадцатого, ребята соберутся к полудню, полчаса будем с Зойкой вдвоем, будем читать стихи, а может, просто молчать — с Зойкой это не тягостно и не скучно.
Сегодня воскресенье, базарный день.
Спозаранку по главному тракту грохотали на булыжниках ошинованные колеса; покорно шли привязанные к заднему брусу коровы с фиолетовыми, словно подернутыми тонкой пыльцой, глазами, похожими на сливы; бежали сбочку, на отлете, козы, выворачивая головы, уцепленные веревками за рога; лежали в телегах спутанные по ногам печальные бараны; бултыхалось во флягах тяжелое молоко. Везли дынеобразные комки свежего масла, завернутые в лопушки, везли в лыковых коробах коричневатые и белые яички, сметану в берестяных туесках и растопыренные пучки розовой морковки, обнаженные туши, прикрытые рядном, крепчайшую махорку-серебрянку в мешочках и прошлогодние жареные семечки, кур и длинношеих горластых гусей, дряблые, к лету соленые, огурцы и глиняные свистульки…
Это было спозаранку, а теперь базар шумит вовсю, бойкие татарочки в расшитых по низу юбках и щегольских лапоточках тараторят гортанно и задиристо, прищелкивают языком, поигрывают бровями под низко приспущенными платочками, позванивают монисто. Невозмутимые бабаи в тюбетейках смотрят на покупателей взорами Будды и не навязываются с товаром, подвыпившие мужики ожесточенно хают выведенных на продажу соседних коров и расхваливают своих. Возле пивного ларька шлепается в пыль желтоватая пена и выскакивают пробки, выбитые из чекушек умелым — по донышку — шлепком. Пощелкивают на зубах вкусные каленые семечки, мальчишки жуют щавель и сладковатую, с резким