запахом, траву под названием дикий лук, покупают катышки смолы, именуемой серой, хозяйки волокут набитые снедью камышовые кошёлки, корзины, плетеные из прутьев. Главы семейств придирчиво выбирают говядину и свинину для воскресных обильных пельменей, «белые головки» запасены допереж, они выглядывают из карманов, дразня и поторапливая, но выбрать мясо на пельмени — дело серьезное, требующее вдумчивости, мужской рассудительности, спешить нельзя…
Все это — на базарной площади, в центре городка, там сейчас людно и весело, а наша улица Чернышевского — в сторонке, немощеная, в колдобинах и буграх, тротуаров нет, лишь чахлая травка несмело жмется к завалинкам и заборам, подводы здесь проходят редко, и непуганые куры купаются в пыли на дороге, пока их не скличут важные и бдительные петухи. В пыли возятся и голопузые пацанята: матери на базаре, им пока что раздолье.
Иду по нашей улице, каждый дом знаю наизусть и каждого в нем человека знаю. Здесь живут люди всякие: добрые и злые, щедрые и жадные, веселые и скучные. Но добрых, щедрых и веселых, думаю я, больше.
Тут, например, квартирует Ольга Николаевна Козопас. Она давно приехала с Украины и стала в городке своим человеком, она работает лесничим, гоняет верхом, прочно, по-мужски, утвердившись в седле. Горазда выпить вровень с мужиками, а выпив, делается по-бабьи ласковой и печальной, поет жалостные песни, угощает соседских ребятишек ландрином в бумажках и раздает двугривенные на мороженое. Недавно второй раз вышла замуж за инвалида, вернувшегося с финской. Он хороший парень, Виталька, и напрасно кое-кто злоязычит насчет того, что муж у лесничихи на целых десять лет моложе. Виталька работает в школе физруком, на уроках он — Виталий Платоныч, а вообще-то мы зовем его Виталькой. Он здорово крутится на турнике и параллельных брусьях, даром, что трех пальцев нет на руках. Виталька ходит с нами рыбачить и купаться, и с ним легко и просто.
Или вот Дмитрий Иванович Стахеев, не только именем-отчеством, но и всем обличьем схожий с Менделеевым. Он преподает ботанику в зоотехникуме, преподает непохоже на всех: в слякоть, в пургу и жарынь тащит студентов на поле, в лес и там читает лекции, которые, говорят, и лекциями не назовешь, они скорей чем-то напоминают стихи.
Или — Костин Василий Михайлович, садовод городского колхоза. И зимою от него пахнет яблоками, вишневою корою, смородиновым листом. И сколько в саду ни растет деревьев — каждое для Василия Михайловича, будто живое, некоторые яблоньки он даже наградил именами, прозваниями, все они ласковые и певучие, эти имена: Наталочка, Струйка, Снегурочка, Искорка…
А вот в этом, нарядном с зелеными наличниками, проживают н е? л ю д и, так их кличет вся улица за глаза и в глаза: Митька Сальников, его жена Фрося и старуха Спиридоновна. Они — сквалыги, завистники, торгаши. Митька наживает деньгу на базаре, покупает, перепродает всякое барахло. Фроська его вяжет кофточки, а старуха ковыряется в огороде и ломит неслыханную цену за парниковые огурцы и первую, в карандашик, морковку.
Иду по улице, здороваюсь, люди отвечают, а дома — улыбаются, и только нарядный сальниковский пятистенник смотрит хмуро и отчужденно.
Библиотека открывается в двенадцать, но, конечно, Зойка уже там, будем сидеть вдвоем и читать стихи, а может, просто молчать и радоваться солнышку за окном, голубому небу и еще тому, что мы — рядом и, наверное, будем рядом всегда.
Сторожиха моет крыльцо, и без того чистое, прозрачные струйки падают со ступенек, я прыгаю на крыльцо сбоку, чтобы не мешать сторожихе, и тогда здороваюсь:
— Здравствуйте, Марьям-апа[1].
— Иса?мсес, — отвечает она по-татарски. Добавляет проницательно и добро: — Не книжки читать пришел, к Зойке ты пришел, парень.
А я и не скрываю — что скрывать, лишь плохое надо прятать от людей, лишь стыдное.
Зойка — вот она, выбежала на порожек, я говорю ей:
— Здравствуй, Зорька!
Я говорю все-таки потише.
Библиотека в бывшей мечети, Марьям-апа и тогда была сторожихой и уборщицей, и так осталась, когда мечеть закрыли. Марьям-апа не верит в аллаха и не читала Коран, зато сейчас она читает книжки подряд, с буквы «А» добралась уже до Горького.
В коридоре, по ковровой дорожке, топает Марс. Это — не бог войны, а просто внучонок Марьям-апы, глаза у него, как вымытые вишенки, а рот перемазан и пальцы склеены сладким. Марс тянет мне сладкую ладошку, и я запросто здороваюсь с «богом войны».
Читальный зал высок и холоден, старинные, черного дерева резные шкафы уходят под потолок, и шкафами отгорожен кабинетик, где всегда сидит Зойкина мать, а сегодня владычествует Зойка. Дверь притворена, очень хочется говорить Зойке необыкновенные, прекрасные и тревожные слова, но я не знаю таких слов, а если бы и знал — наверное, не посмел бы произнести, я говорю невпопад:
— Здравствуй, Зорька.
Я говорю громко, и под высоким гулким потолком отдается:
— Зорька!
А моя Зорька смотрит на меня, и серединка верхней губы под мягкой луночкой слегка приподнимается — Зорька хочет сказать что-то, может быть, необыкновенное, прекрасное и тревожное, и молчит, — наверное, и она таких слов еще не знает.
— Садись, — говорит Зойка, — ну садись, пожалуйста, вот сюда.
И сама проходит за стол с каталожными карточками. Я не хочу, чтобы Зойка отделялась от меня, но что поделаешь, если она выбрала это место.
Половина двенадцатого, еще тридцать минут впереди, я буду читать стихи, надо только сперва выключить радио — пусть не мешает. Но Зойка говорит:
— Оставь. Все равно до двенадцати перерыв, а потом послушаем известия.
Правильно, на городском радиоузле перерыв…
Это я читаю, а Зойка говорит уверенно:
— Багрицкий. А дальше помнишь? Вот:
— Морей молодой прибой, — повторяю я и встаю, и Зойка тоже встает, и тогда я опираюсь рукой и перемахиваю через стол, для меня такой номер сущий пустяк, мы — рядом, и Зойка шепчет совсем тихонько: