начинает казаться, будто даже птичьи голоса звучат угрожающе и каким-то смертоносным дыханием веет из-за деревьев и скал. Человек ступает так осторожно, словно каждое его движение может потревожить что-то древнее и зловещее, что-то тёмное, огромное и гневное, и оно внезапно поднимется и нанесёт удар сзади. Перед вами чаща обвитых лианами деревьев, и вы представляете себе, какие хищные звери здесь затаились; перед вами плавно текущая река, спускающаяся уступами через низину, разливающаяся в заводи; и вы знаете — сюда по вечерам приходят на водопой буйволы, а крокодилы поднимаются и, ухватив их за мясистые морды, увлекают в свои подводные пещеры.
Страх завладел мною. Стало понятно, отчего я всё время оглядывалась — и боялась того неведомого бесплотного врага, который может подкрасться и поразить меня сзади; я всматривалась в гряды холмов, но, увиденные под непривычным углом зрения, они, казалось, изменялись с каждым моим шагом, так что даже известные мне приметы местности — например, большая гора, охранявшая мой мир с тех самых пор, как я себя помню, — становились неузнаваемыми; у подножия горы вдруг обнаружилась незнакомая, залитая солнцем долина. Я не могла сообразить, где нахожусь. Я заблудилась. Меня охватил панический ужас. И тут обнаружилось, что я всё время топчусь на одном и том же месте, беспокойно поглядывая то на деревья, то на солнце, которое, мерещилось мне, пошло вспять к востоку, отбрасывая печальный жёлтый свет заката. Наверное, я здесь уже очень давно! Но, взглянув на часы, я убедилась, что состояние бессмысленного ужаса длилось всего минут десять. В том-то и дело, что это было бессмысленно. Ведь я не отошла от дома и на десять миль; стоило мне пойти назад, вниз по долине, и я очутилась бы у изгороди; у подножия холма блестела крыша дома соседа-фермера, и добраться туда можно было бы часа за два. Сознание, что я едва не стала жертвой страха, угнетало меня больше, чем самое его ощущение. Я упрямо шла вперёд с двойственным чувством — испытывая отвращение к самой себе и развлекая себя этим. Нервы мои были натянуты, и я испуганно озиралась по сторонам. Я нарочно заставляла себя думать о разыскиваемой деревне и о том, что я стану делать, придя туда, — если я её найду, что вообще сомнительно; я брела наугад, а деревня могла находиться где угодно среди зарослей, простиравшихся на сотни тысяч акров вокруг. Я поняла, что к моему страху добавилось незнакомое ранее ощущение одиночества. Немое безлюдье наполняло меня теперь таким ужасом, что я едва передвигала ноги; и, если бы в тот момент я не оказалась на гребне небольшого холма и не увидела бы внизу, у его подножия, деревню, я вернулась бы домой…
На прогалине, между деревьями, стояло несколько хижин, крытых тростником. Вокруг — ровные участки, засеянные кукурузой, тыквой и просом, а поодаль, под деревьями, пасся скот. Перед хижинами копошилась домашняя птица; растянувшись на траве, спали собаки, а козы щипали траву на холме, выступавшем из-за притока реки, который, словно согнутая для объятия рука, огибал деревню.
Подойдя ближе, я заметила, что стены хижин любовно украшены орнаментом из жёлтой, красной и оранжевой глины, а тростниковые крыши аккуратно скреплены плетёнными из травы шнурами.
Это было совсем не похоже на отведённые для туземцев строения на нашей ферме — грязное и запущенное временное жильё кочевников, для которых всё вокруг чужое.
Что делать дальше, я не знала. На круглом бревне, играя фляжкой из тыквы, сидел маленький негритёнок, совсем голый, если не считать связки синих бус на шее. Я окликнула его:
— Скажи вождю, что я здесь.
Мальчонка засунул большой палец в рот и с недоумением смотрел на меня.
Несколько минут я переминалась с ноги на ногу; деревня казалась пустынной. Наконец мальчик куда-то убежал, и затем появились несколько женщин в просторных светлых одеждах; в ушах и на руках у них были бронзовые побрякушки. Сперва они молча разглядывали меня, потом, отвернувшись, стали о чём-то перешёптываться.
Я снова заговорила:
— Можно мне видеть вождя Мшланга?
Ясно было, что из всего мною сказанного до них дошло только имя, но чего я хочу, они не поняли. Впрочем, я и сама не понимала.
Наконец я решилась, прошла мимо них, обогнула хижины. На расчищенной площадке, под большим тенистым деревом, сидели, скрестив ноги, старики и беседовали. Их было человек двенадцать. Вождь Мшланга прислонился к дереву и пил воду из тыквенной бутыли, которую держал обеими руками. Когда он увидел меня, ни один мускул не дрогнул на его лице, и я поняла, что он не рад мне; вероятно, его задело то, что, растерявшись, я не смогла найти соответствующую случаю вежливую форму обращения. Одно дело — встретиться со мной на нашей ферме, но сюда мне приходить не следовало. На что я рассчитывала? Водить знакомство с туземцами, как с равными, я не могла; это была бы вещь неслыханная. Уже само по себе предосудительно то, что я, белая девушка, одна прошла через степь, — это мог себе позволить лишь белый мужчина; а в этой части зарослей вообще имели право хождения только чиновники.
Я стояла, глупо улыбаясь, а вокруг меня толпились женщины в светлых одеждах; они разговаривали между собой, и лица их выражали беспокойство и любопытство. А передо мной сидели старики с худыми, морщинистыми лицами, насторожённо, неприязненно глядевшие на меня. Это была деревня стариков, детей и женщин. Даже двое юношей, которые стояли на коленях подле вождя, были не те, что я встречала раньше с ним; вся молодёжь ушла из деревни — они работали на фермах и рудниках белых людей, а вождю приходилось довольствоваться услугами тех сородичей, которые временно не были заняты в другом месте.
— Маленькая Нкосикаас далеко от дома, — промолвил наконец старик.
— Да, — согласилась я, — далеко.
Мне хотелось сказать: «Я пришла, желая нанести вам визит дружбы, вождь Мшланга», но я не решилась это произнести вслух. Теперь я испытывала настойчивое, беспомощное желание познакомиться с этими мужчинами и женщинами, встретить у них дружелюбный приём, но, по правде говоря, отправилась- то я сюда из чистого любопытства; мне вздумалось поглядеть на деревню, которой в один прекрасный день начнёт управлять наш повар — сдержанный, исполнительный молодой человек, любивший выпить по воскресеньям.
— Добро пожаловать, дочь Нкосса Джордана, — сказал вождь Мшланга.
— Спасибо, — ответила я и ничего больше не смогла придумать, что бы ещё добавить.
Наступило неловкое молчание; между тем налетели мухи и с жужжанием стали носиться вокруг моей головы; ветер слегка раскачивал большое зелёное дерево, простиравшее свои ветви над стариками.
— До свидания, — выговорила я наконец. — Мне пора возвращаться.
— Доброе утро, маленькая Нкосикаас, — сказал вождь Мшланга.
Я ушла из равнодушной деревни, миновала холм, на котором паслись козы, уставившиеся на меня своими янтарными глазами, спустилась через чащу высоких, величавых деревьев в цветущую зелёную долину, где извивалась река, ворковали об изобилии голуби и тихо постукивал дятел.
Страх исчез, а вместе с ним и гнетущее чувство одиночества. Но теперь в пейзаже появилась странная враждебность, холодная, тяжёлая, неукротимая, которая шагала вместе со мной, крепкая, как стена, неосязаемая, как дым. Казалось, кто-то шепчет мне: ты проходишь здесь как разрушитель. Медленно, с пустым сердцем я шла домой: я узнала, что если нельзя заставить целую страну ползать у ног, как собаку, то нельзя и отогнать прошлое, с лёгкостью изливая свои чувства и заявляя с улыбкой: «Я ведь ничего не могла поделать, я тоже жертва».
Только ещё один раз довелось мне увидеть вождя Мшланга.
Как-то ночью обширный участок красной земли моего отца потоптали козы из крааля вождя Мшланга. Нечто подобное случилось и раньше, много лет назад.
Мой отец угнал всех коз, после чего уведомил старого вождя: если он хочет получить их назад, пусть возместит убыток.
Вождь Мшланга пришёл к нам вечером, в час заката; теперь он казался очень старым, согбенным. В своей по-королевски накинутой мантии он шагал с трудом, тяжело опираясь на посох. Отец уселся в большого кресле у порога нашего дома; старик осторожно опустился на корточки перед ним, а оба его спутника встали по сторонам: Совещание было долгим и мучительным, потому что молодой человек, выполнявший обязанности переводчика, плохо знал английский, а отец мой не умел говорить на местном диалекте, его познания ограничивались кухонным жаргоном.
По мнению отца, убыток, причинённый его посевам, исчислялся никак не меньше, чем в двести фунтов. В то же время, понимая, что не сможет взыскать такие деньги со старика, он считал себя вправе