В этом искусстве он был поистине талантлив, свободен и не зависим ни от каких условностей и соображений. И никакого тут не было ни купецкого разгула, ни буржуазной благотворительности. Он помогал людям весело и празднично, как добрый волшебник, сам получая от этого удовольствие. Мог вдруг запросто, весело и естественно пригласить усталую от забот немолодую женщину, скромную сотрудницу издательства, кое-как сводящую концы с концами, пообедать с ним, или сходить в кино, или прокатиться на речном трамвае. И ждать ее в коридоре до конца рабочего дня. И по пути вдруг, словно ненароком, затащить в обувной магазин и, словно бы играя, заставить купить новые туфли. Так, чтобы человек только захлебнулся от счастливой неожиданности и никогда, ни за что, нипочем не обиделся, ничего, кроме радости, не ощутил.
В последние годы жизни он жил один, в новом доме, на первом этаже, и его быстро оценили и полюбили лифтерши, охотно помогая ему в разного рода бытовых вопросах. А он отвечал им не барскими подачками, а дружбой и благодарностью. Вникал в их заботы, в их судьбы. В праздничные дни приглашал в гости с детьми и мужьями.
Когда мы познакомились? Не могу точно ответить на этот вопрос, потому что в моей жизни он был всегда, с тех пор, как я люблю поэзию, советскую поэзию, поэзию о нас, о нашей жизни, о нашем времени. Ибо совсем иное чувство, чем преклонение перед классикой, перед поэзией прошлого, испытывает человек, когда обнаруживает, что все, чем он жив сегодня, каждый день его жизни, каждое его переживание может стать поэзией, становится поэзией.
Сначала я читала стихи Михаила Светлова в газетах и журналах, потом слушала, как он сам читает стихи в Политехническом и в Клубе МГУ. Он был так давно и так всегда, что я не могу вспомнить, когда именно нас с ним познакомили в точном смысле этого слова. Но, не помня самой даты, я на всю жизнь запомнила, как он помог мне в тот столь трудный для каждого молодого и застенчивого человека момент, когда нужно подать руку, назваться, когда невольно сжимаешься, боясь увидеть в ответ равнодушие, незаинтересованные или даже недружелюбные глаза. Светлов избавил меня от подобных переживаний, сделал для меня эти неприятные мгновения радостными. Услыхав мое имя, он обнял меня за плечи, притянул к себе, и так дружелюбны и просты были первые обращенные ко мне слова его:
– Так это ты, старуха?! Скажи пожалуйста! Ты же умеешь писать стихи!
А я и напечатала-то всего несколько стихотворений в ту пору, и такие слова любимого поэта, а главное – доброта, с которой они были сказаны, дорогого стоят. И Светлов знал эту высокую цену, отлично знал. Он умел так же коротко и неопровержимо уничтожить поэта или стихи или строки, которые ему не понравились. Но великолепным чутьем высокого профессионала в искусстве он знал, что бывают минуты, когда трат опасаться не следует, когда стоит рискнуть.
Я помню, как Светлов читал в одной из гостиных Клуба писателей пьесу «Глубокая провинция». Пьеса только что была закончена, я вспоминаю ее весьма смутно. Но совершенно отчетливо помню пленительную интонацию авторского чтения, интонацию своеобразной, ни на что не похожей первой светловской пьесы.
«Глубокую провинцию» вскоре поставил Алексей Дикий в театре ВЦСПС, и спектакль имел шумный успех. «Правда» поместила статью, озаглавленную «Яркий спектакль» или что-то в этом роде. Вслед за тем пьеса была опубликована в «Красной нови», и вот тут-то появилась статья «Мещанская безвкусица». Трудно, не правда ли, сочетать этот безоговорочный заголовок с работой и с именем поэта тончайшего вкуса, поэта абсолютного слуха, поэта революции, безошибочно реагирующего на всякую пошлость, на всякое мещанство и в искусстве и в жизни?
Это было едва ли не первое горестное недоумение моей юности, хотя мне вовсе не безоговорочно понравилась пьеса Светлова. Действие ее развертывалось в политотделе,- вспомните, что такое политотделы первой половины тридцатых годов,- и в пьесе, на мой взгляд, было немало приблизительного и облегченного. И революционная романтика, присущая и дорогая Светлову, в «Глубокой провинции» не всегда удовлетворяла. Жизненные ситуации сюжета требовали подчас более реалистических, более глубоких и ответственных решений. Короче говоря, первую пьесу поэта можно было и даже следовало бы серьезно и требовательно критиковать. Это было бы естественно и никого, включая автора, не удивило бы. Однако статья критиковала как раз то, что поэту больше всего удавалось,- лирическую основу вещи, полную истинно светловской магии.
«Конечно, только в старости мы понимаем, с чем мы столкнулись в юности»,- писал когда-то Гёте. Я только теперь понимаю, что рядом с нами и на наших глазах поэт пережил истинное потрясение, которое выбило его из колеи, лишило возможности полноценно работать. И произошло это именно тогда, когда он был полон сил, душевных, творческих, физических, в самую драгоценную пору, когда молодость и зрелость, слившись воедино, некоторое время текут вместе, создавая в своем союзе лучшее из того, на что способен художник. Дважды в нашей жизни такой момент не повторяется.
Представьте себе душевное состояние поэта, лирика, самого ранимого существа на свете, погруженного в раздумье о том, что же все-таки произошло с его работой. Он не мог отвлечься, не мог не думать об одном и том же в разных аспектах и в разных связях,- речь шла о его работе, о его судьбе, о его будущем.
Сколько сил пришлось потратить, чтобы справиться с мучительным душевным разладом, не поддаться ему, стать выше его. Сколько сил пришлось потратить на то, чтобы, преодолевая и эту борьбу в себе, в своей глубине, оставаться в то же время самим собой, таким, каким его и в те времена помнят близкие люди,- ироничным, мягким и тихим Михаилом Светловым, вечным Светловым.
Разумеется, он вышел победителем из этой борьбы, снова начал писать, снова пьесы, светловские, и написанные одна за другой «Сказка» и «Двадцать лет спустя» имели настоящий большой успех и надолго остались на советской сцене.
Началась война, собрав людей воедино в пути к одной великой цели – к победе над общим врагом. В дни войны Михаил Светлов, как большинство писателей, был на фронте, во фронтовой печати, много писал и печатался, и несколько его военных стихотворений замечательны. Разумеется, он вышел победителем,- настоящий талант возвращается из любого внутреннего разлада, из любого потрясения. Жизнь меня в этом утвердила.
Нередко, читая его стихи, я испытывала странное чувство: мне казалось, еще чуть-чуть, еще крошечное усилие – и эти стихи станут замечательными. Еще только чуть-чуть… Но на это последнее усилие Светлова уже не хватало.
Мою первую военную книжку «Памяти храбрых» редактировал Михаил Светлов. Я сама попросила его быть моим редактором и рада была, когда он согласился. По правде говоря, я думала, с ним работать будет легко и весело, и была несколько озадачена, когда вдруг увидела его совсем не тем милым и добрым шутником и балагуром, которого знала в жизни. Работал он очень серьезно, весь как-то преображался, и это ко многому обязывало. В работе с ним не могло быть никакого панибратства, никаких уступок. Он написал внутреннюю рецензию на восьми страницах, и более шести из них составляют отдельные замечания по строчкам. Он оговаривал их обилие и в начале и в конце рецензии:
«При всех моих замечаниях, книга остается хорошей. Но я люблю не только хорошие краски, которые у Алигер имеются в изобилии. Мне еще хочется видеть переливы этих красок». И дальше: «…да и, очевидно, я не во всех своих замечаниях прав. Иногда я отмечал не то, что обязательно, а то, что мне хочется. И уже если я редактирую книгу Алигер, то пусть эта книга будет без сучка, без задоринки».
Вот некоторые из его замечаний:
«С нами рядышком прошла большая, наша светлоглазая любовь». Большая любовь может пройти только рядом, а не рядышком. И светлоглазая любовь – средний эпитет».
«С пулей в сердце я живу на свете, все-таки сумев не умереть». Напряжение первой половины уничтожается второй половиной. «С пулей в сердце я живу на свете» эмоционально, «все-таки сумев не умереть» – рассуждение».