живут. А думалось мне одно, что не людская это жизнь. Когда ты работаешь по чести-совести, ты кусок хлеба спокойно ешь; знаешь, что он твой; сегодня съешь, -- Бог здоровья даст -- и завтра опять будет; а вот как если выпросишь или стянешь этот кусок, тогда другая статья. Тогда завсегда ты не спокоен: сегодня добыл, а завтра удастся ль? да где? да как? Нагляделся я на таких людей не мало, пока рос да жил-то на Хитровом.
– - Это-то верно, про это что говорить! -- согласился с Алексеем Вавила.
– - А как же ты на этап попал? -- спросил я Алексея.
– - А так. Побился, побился у стариков-то своих, не вмочь стало, и порешил я уйтить от них. Подыскал себе место у одного хозяйчика и ушел. Ну, им это не понравилось. Пришли они к хозяину, стали было под жалованье мое подбиваться, а я отозвал хозяина-то в сторону и говорю: я у тебя живу, я и получать, что следует, буду, а им не давай. Ну, хозяин-то им от ворот поворот да на улицу. Их зло и взяло. Вышли наши паспорта, они и пишут в волость: нам, дескать, паспорт высылайте, а ему не надо, -- ну, и остался я без паспорта, выправил отсрочку, пожил, пока она существовала, а потом меня и держать не стали. Получил расчет, загулял с горя. Так закрутил -- отойди-пусти: пропился впух и впрах. Пошел я к старикам, стал с ними ругаться, они меня бить -- в часть нас взяли; ну, а в части, знамо, без виду назад не выпустят, а сейчас доброго молодчика в кутузку да на Колымажный, да сюда: да и заставили вместо московского-то деревенский хлеб есть.
– - Так как же тебе нравится деревенский-то хлеб? -- спросил я.
– - Чего ж не нравиться -- хлеб и хлеб: голод проймет -- набьешь брюхо за милую душу.
– - Так, може, еще что в Москве лучше?
– - Много там хорошого, только для тех, у кого в кармане есть. А у кого, стоит нашего, в одном кармане вошь на аркане, а в другом блоха на цепи, -- так тоже не очень сладко. Водочки-то выпьешь, а закусишь-то язычком. Здесь вот нищенка ходит: ему и хлебца подадут, и на ночлег отведут, а там иной раз хлеб-то да ночлег во что вогнут!..
У Вавилы Алексей проработал всю зиму. К Пасхе обыкновенно Вавила кончал сапожную работу, так как вел крестьянство, и после Пасхи, как и все крестьяне, брался за соху. Алексея он расчел, а тот, не долго думая, нанялся к нашему пастуху в подпаски. Подпасок из него вышел хороший; за стадом он глядел как следует и на постоях никому не надоедал: был не требователен ни в харчах, ни в одежде, и удивлял всех всегдашним веселым настроением. При встрече с каждым он отпускал какую-нибудь штуку, заводил смех. 'Экий ты беззабочий-то, живешь как птица небесная, думать тебе не о чем, вот и разбирает тебя веселье!' -- говорили ему на его насмешки. Алексей на это говорил, что у него заботы больше всякого, только то его веселит, что летом в деревне очень хорошо все: 'Лес, трава, воздух-то какой! А в Москве в это время что делается, особливо на Хитровом, -- не накажи Создатель!..' Но это восхищение природой было мало понятно деревенским жителям, зато располагала всех к себе другая черта в Алексее: это его теготение к крестьянским работам. Бывало, в яровую или в паровую пахоту -- идет ли обедать Алексей из стада или обратно, и если он заметит, кто недалеко пашет, то непременно подойдет к нему и начнет просить: 'дай, дяденька, попахать', -- и когда ему дадут, он схватится за рожки плуга, склонит голову на бок и идет следок в следок, ступая по борозде и всем существом своим углубляясь в работу. Проведет борозду, другую, раскраснеется весь, глаза загорятся; сменят его, побежит он в стадо, а сам чуть не прыгает.
Но давалась ему пока из крестьянских работ одна пахота. Прибегал он, бывало, и на покос, брал у кого-нибудь косу, но у него ничего не выходило: то, глядишь, гребень нескошенный остался, то под валом не достанет; захочет поправиться -- носом в землю косу воткнет; два раза напалки ломал, а один раз совсем косу из пяты вышиб; и уставиться он с косой почему-то никогда как следует не мог. Другой стоит прямо, развязно, а у этого ноги согнутся, спина выдастся, и руками машет так, как будто они у него связаны в плечах. Десяти шагов, бывало, не пройдет, упреет весь, запышется, точно Бог знает, какую тяжесть ворочает. Глядя на его работу, бывало, поднимали смех:
– - Где тебе косить: не на том, брат, ты замешан!
Алексей всегда очень конфузился своей неудачи. Глядя на него, бывало думаешь: ну, теперь шабаш, не будет малый больше работы просить -- отучился; но не тут-то было: придет еще утро, глядишь, Алексей опять выскочит из кустов и опять у кого-нибудь косить просит.
Но еще труднее давалась парню молотьба. Осень для пастухов время более свободное, в особенности когда начнутся утренники: скотину долго не выгоняют. Вот, бывало, в такое время Алексей и начнет по овинам ходить, -- то к одному придет, то к другому, выпросит цеп и станет молотить. И как он ни старался, как, видимо, ему ни хотелось поскорее выучиться молотьбе, все-таки она ему не давалась. Должно быть, у него был плохой слух, не мог он ладить; половины посада, бывало, не пройдет -- и других расстроит, и сам до того извихляется, что на него жалко глядеть: весь взмокнет, глаза осовеют, едва отдышаться может. Его, бывало, отговаривают: 'Оставь, Алексей, не мешай, ступай один молоти, сколько хочешь'. Отойдет он в сторону, повозит, повозит цепом, опять в артель хочется; станет в артель -- опять выходит то же. Так и не выучился он в эту осень молотьбе.
На зиму Алексей опять было нанялся к Вавиле, но в эту зиму у сапожника как-то случилось мало работы, и он дожил у него только до пол-зимы, а потом к Вавиле как-то заехал управляющий из соседнего имения, увидал парня и переманил его к себе. Подговорил он его на год: зимой ходить за скотом и чинить сбрую, как может, а летом пасти стадо.
Алексей скрылся из нашей деревни, и его понемногу стали было забывать. Забыл было и я. Как вдруг, совсем неожиданно, мне пришлось с ним снова встретиться… Это было прошлой весной. Я ходил в наше волостное правление справиться, нет ли мне чего с почты. Выйдя из конторы, я хотел было уже спуститься с мостенок крыльца, как справа меня кто-то окликнул.
Я оглянулся. С лавочки крыльца поднялся и подошел ко мне молодой еще малый, лет 25-ти, в потрепанной фуражке, кафтане, подпоясанном выцветшим кушаком, за которым был заткнут топор. Я вгляделся в его лицо, опушенное молоденькой белокурой бородкой, покрытое веснушками и слегка добродушно улыбающееся, и оно мне показалось знакомым. Остановивши на пол-минуты взгляд на этом лице, я окончательно припомнил, кто это: это был Алексей.
– - Домой идешь? Пойдем вместе, -- проговорил Алексей.
– - Пойдем, -- сказал я, и еще раз с удивлением поглядел на Алексея. Мне было удивительно то, что парень имеет такой степенный вид: и кафтан, и сапоги, и топор за поясом, -- прежнего золоторотца в нем и следа не осталось.
– - Ты как сюда попал? -- спросил я Алексея.
– - Да работаю здесь с Качадыковым. По плотницкой части и орудую.
– - Так куда же ты идешь теперь?
– - Домой; на праздник-то дома побывать захотелось.
– - Где ж твой дом?
– - В Николаевке. Мимо вашей деревни итти. Я в трактире услыхал, что ты тут, и думаю: побегу скорей, вдвоем-то охотней, вечер уж.
– - А ты разве вечером боишься?
– - Бояться не боюсь, а все-таки лучше вдвоем, веселей как будто.
– - Как же ты говоришь -- в Николаевке твой дом, когда ты яковлевский родом? -- опять спросил я, вспоминая родословную Алексея.
– - Был я яковлевский, а теперь стал николаевский.
– - Как же это случилось?
– - В дом туда вошел, ну и приписался.
– - К кому же?
– - Ко вдове одной молодой.
– - Значит, ты теперь крестьянином стал?