своей семье, как, мол, им нужду переносить, беспутная твоя голова?
Прасковья горько-отчаянно завыла, видимо стараясь вылить всю накопившуюся в ней горечь. Матвей долго сидел молча и неподвижно, опустив голову. Потом он решительно встал, натянул на себя кафтан и, нахлобучив шапку, вышел из избы. Но не надолго. Через минуту он опять вернулся, снял шапку, разделся и сел на прежнее место.
– - Что ж, ступай опять в кабак, -- там веселей! Чего ж тебе дома торчать, здесь ни вина ни приятелей! -- визгливо выкрикнула Прасковья.
– - Давай денег, пойду! -- грубо проговорил Матвей.
– - Как денег?!.. Да разве у тебя нету? -- всплескивая руками, воскликнула Прасковья.
– - Были да сплыли!
– - Царица моя Небесная! Да что ж мне будет теперь делать-то? Головушка моя разнесчастная, да когда только гром-то соберется над тобой! -- и Прасковья грохнулась на стол и, причитывая и всхлипывая, затряслась над ним. Матвей сидел бледный-бледный, и по лицу его пробегали судороги.
– - Нет, это Бог взыщет меня милостью своей, если приберет мальчишку! Развяжет он тогда и руки и ноги! Дня одного не останусь с тобой! Уйду, куда глаза глядят уйду! Пачпорта не дашь, без пачпорта уйду, бродягой объявлюсь, пускай меня загонят куда хочут, а уж не останусь я с тобой!
– - Замолчи, тебе говорят! -- заревел Матвей и, вскочив с места, топнул ногой. -- Все сердце вынудила, змея! Я те прикушу язык-то!
Прасковья, захлебнувшись в слезах, мгновенно умолкла. Васька, испуганный криком отца, вдруг проснулся и горько заплакал. Прасковья проворно подняла голову и бросилась к нему.
– - Что ты, что ты, болезный мой, Бог с тобою? -- глотая слезы и с трясущейся головой спросила его она.
– - Боюсь! -- пролепетал Васька, не переставая плакать. -- Мне страшно.
– - Ничего, Христос с тобою; это тятька крикнул; видишь, он стоит.
– - Я тятьки боюсь!
Матвей сразу присмирел как овечка. Он робко подошел к больному и, наклоняясь над ним, совершенно изменившимся голосом проговорил:
– - Что ж ты меня боишься, ведь я тебя жалею, сынок.
Васька поглядел на него полуоткрытыми глазами и успокоился. Он долго лежал не шевелясь, потом мотнул головой и проговорил:
– - Тятька, а ты мне жалейку сделаешь?
– - Сделаю, сделаю, соколик ты мой! -- поспешно воскликнул и растроганный и обрадованный Матвей. -- Завтра сделаю, поправляйся только. -- Он сел было в ногах мальчика, но потом вдруг встал, отошел к двери и закрыл лицо правой рукой.
Прасковья услышала какой-то звук и, обернувшись, поняла, что это за звук.
Матвей тихо и глухо всхлипывал.
Через минуту мальчик опять вздрогнул и что-то забредил. Потом он очнулся и запросил пить. Прасковья подала ему водицы, но мальчик уж и головы поднять не мог. Прасковья подняла ему одной рукой голову, другою поднесла чашечку с водой; мальчик пил жадно, но ему, видно, было трудно глотать. Прасковья проговорила:
– - Господи! и помочь не знаешь чем ему. Коли бы знал теперь, что ему пользительно будет, чего хошь бы раздобыл.
– - Спросить у кого-нибудь, -- проговорил Матвей.
– - У кого спросить?
– - Пошла б к Мироновым. Они все-таки кое-что знают; свои ребятишки есть, тоже небось хворали.
Мироновы были степенное, умное семейство. Большак их Иван был ровесник Матвею, но совсем другого сорта человек; он был грамотный, рассудительный и хотя жил на одном крестьянстве, но жил так, как мало кто живет в деревне. У него так было поставлено дело, что та же полоса, что у других, больше родила, лошадь лучше везла, корова больше давала молока. Прасковья подумала несколько, и когда Васька опять впал в забытье, она отошла от него, набросила перешивок и вышла вон из избы.
Хотя смерклось недавно, но на улице было темно-темно. Небо было заволочено густыми облаками, сквозь которые не было видно ни одной звездочки. Только из изб лился сквозь окна свет длинными желтыми холстами. Чувствовалось как-то жутко. Тишина на улице была полная, только из соседней деревни доносились по ветру звуки хороводной песни, да вдруг по середине улицы раздался громкий девичий смех, и какой-то голос воскликнул: 'Ах, подлая! да что она только знает-то!' Смех повторился. Голоса были такие веселые и беззаботные. Очевидно, тут стояла артель девок, кончивших где-нибудь мять лен и перед расходом по домам остановившихся в кучке покалякать. Прасковью что-то резнуло по сердцу. Это было неприятное чувство. Она вообразила себе то горе, каким была переполнена ее душа, и почувствовала, что это горе таится только в ней одной и никого другого не задевает.
И когда она сообразила это, то ей сделалось так обидно и так тяжело, как будто бы тяжесть ее горя увеличилась до бесконечности.
Ей стало жутко и страшно. В самом деле, она живет среди людей, люди эти ежедневно мелькают у нее перед глазами и она проходит мимо них, все они знают друг дружку, видят каждый день, но интересы их вовсе не в ком-нибудь другом, а у каждого только в себе самом. Чем кто живет, у кого что на нутре происходит, никто не знает, да и не хочет знать. У одного, может быть, душа на части разрывается, у другого, может быть, целая буря таится внутри, а человек, может быть и близкий, проходит мимо совершенно равнодушно, погруженный только в свои интересы и думы, и ему ни до кого нет дела. И все ездят на одинаковых полозках и все смотрят на это сквозь пальцы. Что же это значит? Закон судьбы или люди настолько извратили свою жизнь, что по уши погрязли в грубом бесчувственном самолюбии и весь мир считают сосредоточенным только каждый в себе самом? Да ведь так понимать жизнь, -- никогда света Божьего не видать.
Прасковья стояла как пришибленная, боясь двинуться с места. 'Как я пойду, к кому? -- думала она. -- Как скажу о своем горе, когда каждому только самому до себя? Кому до других какое дело?' И вдруг ей подумалось, что стоит ли хлопотать о том, чтобы мальчик поправился. Не лучше ли будет, если мальчик помрет? Смерть не сладка, что говорить. Но ведь, все равно, помирать придется -- рано или поздно, а каково жить-то? Но такая мысль в ней только промелькнула, она тотчас же отрезвилась и ужаснулась, как она только могла подумать это. 'Что я делаю, разве можно так рассуждать?' И она решительно сдвинулась с места и быстро-быстро, как только можно в темноте пройти, направилась ко двору Мироновых.
Очутившись под окнами, Прасковья заметила, что Мироновы все дома. Бабы что-то расхаживали по избе. Иван сидел на лавке и 'татушкал' маленького ребенка; двое других ребятишек, мальчик и девочка, сидели за столом и чем-то играли. Прасковье полегчало, как только она взглянула на эту семью, и она уже с меньшей душевной теготой подступила к дверям ихней избы.
Войдя в избу Мироновых, она поклонилась им и робко проговорила:
– - Родимые мои, не поможете ли вы моему горюшку, не научите ль, чем мне мальчика своего попользовать?
– - А что такое с ним? -- участливо мягким голосом спросил ее сам Иван, молодой еще, полный, добродушного вида мужик, с красивой русой окладистой бородой.
– - Да вот что… -- И Прасковья рассказала, как болен ее Васька. Иван внимательно выслушал ее и проговорил:
– - Что же вы в больницу не съездите? Ребенок умирает, а вы и полечить не хотите?
– - Родимый мой, кабы мы крестьяне были, а то на чем нам ехать -- ни лошади ни сбруи, да и закутать- то путем не во что. Погодка вишь какая, до костей прохватит.
– - Ну, тут хорошенько поухаживайте, -- немного подумав, сказал Иван. -- Кислого ничего нельзя давать, грубого чего-нибудь. Поите чаем, кормите молоком да баранками. А грудку на ночь хорошо бы свиным салом вымазать.