Она уж говорила это без всякого сердца. Гнев ее прошел, в голосе ее слышалось что-то новое, сердечное. Она внесла мальчика в избу, посадила его на приступку и стала раздеваться. Мальчик еще чаще заколотил зубами и вдруг громко заплакал.
– - Ну, чего ты, чего, дурак этакий?
– - Меня на печку, -- пролепетал Васька и заревел совсем.
– - Ну, иди, иди! -- проговорила Прасковья, сбросила с него кофту, стащила сапоги, пощупала ножонки. -- Это что!.. ноги-то как у гуся, полезай скорей!
И она помогла ему взобраться на печку, постелила там ему худенькую дерюжонку, накрыла его валявшимся там тряпьем и прилегла сама с ним, положивши на него одну руку.
– - И зачем ты только убежал, куда не следует? -- говорила она ему. -- Куда такой холод бегать! Это у кого хорошая обувка-одежка, да и то только стерпи; ишь ведь какая знобь: в избе-то и то сугреву нет.
Но Васька ничего не отвечал. Он лежал, весь скорчившись, и только изредка глубоко и прерывисто взрыдывал.
– - Захвораешь и будешь вот так валяться, разве хорошо? -- продолжала причитать Прасковья. -- Эх ты, глупый, право, глупый!
Васька продолжал молчать. Дрожь его мало-по-малу стала униматься, он видимо начинал отогреваться; вскоре его охватила глубокая дремота, и он заснул.
Прасковья слезла с печки и села к столу. Она перевязала платок на голове, вздохнула и вспомнила, что она еще сегодня ничего не ела. Она встала с лавки, достала с бруса хлеба и положила его на стол. Потом подошла к печке, вытащила оттуда сковородку с нечищенным картофелем и принялась обедать.
Ела она проворно, с большим аппетитом, и в это время ее голова была точно пустая, бродили в ней какието обрывки мыслей, но ясного и цельного ничего не было. После картошки она налила из кринки немного молочка и быстро выхлебала его. После этого ее взяла дрожь. Она только теперь почувствовала, как холодно у них в избе. Убравши со стола, она усиленно дыхнула, -- изо рта пошел пар. Она подошла к косяку окна, приставила руку и ясно почувствовала, как несет холод. Потом она сунулась в угол -- и там дуло очень ощутительно. Она села на лавку и как-то опустилась вся, лицо ее точно потемнело, и из груди вырвался глубокий вздох.
'Изба разваливается, надо новую ставить, -- подумала она, -- а где нам что взять? Вон он какой добышник-то: свою утробу никогда набить не может, а не то что, что'…
И целый рой печальных дум поднялся у нее в голове. Ей представилось, как у них развалится изба, на что им будет 'сгоношить' новую? Один сруб купить и то денег много нужно: лес с каждым годом дорожает, и плотники поднимают себе цену; а чего стоит их прокормить! 'Ведь вот если бы он путный был, -- подумала она на мужа, -- то, что пропивал-то, каждый год откладывал бы на избу: по десяти рублей в год -- и то сколько денег-то! А с этими деньгами можно было бы и к стройке приступить, было бы с чем затеять; тогда, видя его старанье, и в долг бы лучше дали: тот маленько, другой немножко, а то теперь куда итти?'
И жгучая злоба на своего бесталанного мужа охватила все ее существо. У нее сперло дыхание, глаза ее как-то расширились, и из груди ее вырвался глухой стон.
'Куда с ним пойдешь? Куда денешься? Чего от него можно ожидать? Разнесчастный он человек, загубил он мою голову, заел мой век!
'Если уйти от него?.. Взять вот мальчишку да уйти в свой город, в губернию, а не то в Москву. Белый свет не клином сошелся. Уходят другие, да как еще живут-то, за милую душу. Эна Марья Пискарева приехала и на деревенскую-то не похожа -- купчиха купчихой. Муж-то какой храбрый, а приступить боится: заплатила за него недоимку, ее руку и староста и старшина держат.
Она прижалась к стене и неподвижно сидела несколько минут. Мысли ее все вертелись в одном направлении и текли быстро, неудержимо.
'Наймусь в кухарки или в няньки… неужели меня не возьмут?.. Ну, сперва жалованья поменьше положат, а там -- попривыкну -- прибавят. Мальчишку пока около себя подержу, а подрастет, тоже к делу пристрою. Что ж делать? не у чего дома-то привиться, нужно в чужих людях привыкать жить даст Бог ум да талант, вырастит сам себя, на ноги поставит.
'Ну, а то -- что ж тут жить? чего ждать? -- продолжала думать она. -- Самой если в работницы на лето наниматься, значит дом заколотить, последнюю коровенку продать и огород забросить, а на зиму все нужно покупать. На поденщину обоим ходить, много ли этим заработаешь!'
Прасковья вдруг сорвалась с места. Остановившись посреди избы, она решительно проговорила:
'Уйду, уйду, ни за что с ним жить не стану! Будет, помучилась довольно!'
И она сдернула с полатей свой перешивок и стала надевать его.
'Сейчас пойду к старосте, -- рассуждала она, -- и буду просить пачпорт, староста не даст, к старшине пойду, к земскому, а уж вырвусь. Будет, будет!'
Вдруг ей вспомнилось, что она не первый раз уже на это решается. Не первый раз говорит эти слова и все-таки живет, мучится и не трогается с места. Сейчас же за этим воспоминанием родился вопрос: а куда ты пойдешь? Ничего не знающая, ничего не видавшая, куда она направит путь, да еще с ребенком? В город?.. Это легко только сказать или подумать, а как это на деле выполнить? И все это показалось ей так резонно и вразумительно, что она сразу опешила. Решительность ее исчезла, и ее охватили робость и малодушие. Еще с минуту она постояла на месте, потом опустилась на лавку и испустила громкий вопль. Некуда тебе итти! Корпи весь век, мыкай горе!
И горькие неудержимые рыдания подступили к ней к горлу, и она вся затряслась от них и закрыла лицо руками.
И долго-долго плакала она. Ветер на улице все завывал, окна дрожали от напора его, дребезжа разбитыми стеклами. На дворе несколько раз слышалось мычанье коровы, видимо просившей либо пить, либо есть, а она как будто не слыхала этого.
Время подходило к вечеру. Ветер на улице не унимался. Избу Стрекачевых так выдуло, что в ней было 'хоть волков мори', стекла стало запушать узорным налетом. Прасковья немного успокоилась. Она задала корму корове, приготовила ей к утру. Сходила к одной соседке отвести душу жалобой на свою долю и вернулась опять в избу. Васька все спал. Прасковью взяла тревога. 'Что это он дрыхнет столько времени, -- подумала она, -- или назябся очень?' И она встала на приступку и заглянула на печку. Васька лежал на самой середине печки разметавшись, дыханье у него было прерывистое, и он часто шевелил губами. Прасковья прислушалась, протянула руку и дотронулась до головы мальчика. Васька тотчас же зашевелился и забормотал скороговоркой:
– - Не трожь, не трожь, укушу! не трожь!
Прасковья отдернула руку. Вслед за этим Васька поднялся с места, затер глаза руками и захныкал.
– - Что ты, родимый мой, чего? -- ласково проговорила Прасковья и обняла его рукой.
Но мальчик опять ткнулся лицом в изголовье и опять заснул.
'Что это он разоспался', с еще большей тревогой подумала Прасковья и, накрыв мальчика дерюгой, слезла с приступки и опять села на лавку.
– - 155 --
Она хотела думать о мальчике, но мысли ее как на грех шли в другую сторону: ей больше думалось о Матвее.
'Придет ли домой сегодня мой разудалый?' невольно задала она себе вопрос, и опять мысли ее полетели в этом направлении, опять ее лоб сморщился и на лбу налегли следы заботы.
'Ну-ка опять он не придет… загуляет и прогуляет денег еще больше. Староста говорил, он ему отдал восемь рублей; ну-ка всем им он свернет голову'.