– Кипяченая, барин, кипяченая.
– Мы будем жить вместе, как друзья, и я пью за вас… – начал он, подняв стакан, но кто-то перебил:
– Ур-ра его благородию!
– Ур-ра, братцы!
– Ур-р-ра-а-а-а-а-а-а!
– Р-р-р-а-а-а-а-а-а-а-а-а!
Смотритель отпил половину, раскланялся и ушел.
Выскочивший из темноты солдат, с кружкой в руке, сказал, оправляя рубаху:
– Чорт его дернул: я, братцы, водку розлил.
4.
Саперы проработали на маяке недели две. И покамест они работали, собственная жизнь маяка была в плену у гулкой и веселой жизни работавших сапер, – жизни, однако, катившейся для смотрителя каким-то слепым самоходом, как катится, слепо и бессмысленно, отдельно рассматриваемое колесо пролетки. Гулкая и веселая организованность этой жизни казалась смотрителю не организованностью, а мертвым принуждением, зависящим от дисциплины. С тоской и надеждой он ждал того дня, когда саперы уедут.
А пока все происходящее казалось ему противоречащим тому его представлению о жизни на маяке, к которому он привык, сидя в своем кабинете. Ему было неприятным все: и каменная музыка опасной работы сапер, жесткое звяканье их кирок и лопат, ежедневный грохот производимых взрывов. По вечерам хоровые, пахучие песни сапер вытесняли с маяка постоянный гул моря, – смотритель прятался под одеяло и заваливал голову подушками, боясь привыкнуть к этим песням; и под одеяло же он прятался от звонкой их утренней переклички перед выходом на работы.
Из двух окон его домика было видно место их работы. И здесь с утра до вечера жарились под яростным солнцем их голые спины, и мелькали их белые зубы на почернелых от загара лицах, и еще чаще, чем зубы, мелькали в воздухе их лопаты и кирки, и в воздухе же плыли синие дымки их махорки, поднимаясь правильными облачками над грудами выбитого камня и крупного морского песку, приготовленного для засыпки предварительной могилы, – здесь они рядами, точно пингвины, усаживались для курения и отдыха… Смотритель занавесил эти два окна.
Саперы проработали на маяке несколько менее двух недель: двенадцать дней. Впоследствии, когда эти двенадцать дней стали для маяка уже прошлым, смотритель вспоминал о них, как о стае комаров, беспрерывно жаливших расположившегося отдыхать человека. Но сейчас, когда каждый из этих двенадцати отдельный день зачинался одинаково и уходил одинаково, каждый день казался ему паяцом – детской игрушкой – которого дергает с утра за веревочку неизвестно кто. Впечатления не могло нарушить даже то обстоятельство, что маяк еще не чувствовал своей отрезанности: в продолжение всего времени пока работали саперы приходил из города ежедневно в четыре часа военный катер – для надобностей работавшей команды. Он приходил всегда ровно в четыре и уходил всегда ровно в пять. Смотритель просиживал этот час – от свистка до свистка – спрятавшись в кабинете.
Наконец, саперы уехали. Раскрыв занавешенные окна, смотритель глядел с бьющимся сердцем на удалявшиеся катера. Они увозили мешавшую ему гулкую и веселую жизнь. Лицом к лицу перед ним теперь вставала другая, строгая и трудная – та, что должна была дать ему столь много, и жесткие, несгибающиеся рамки для которой уже висели над его письменным столом – в виде расписания. Смотритель счастливо улыбался при виде того, как легко поглощало синее огромное пространство между морем и небом детские дымки катеров. Сердце его билось полновесно и крепко, как у здорового, и, вместе с кровью, нагнетало во все щели его тела бодрость и энергию.
Утром следующего дня, проснувшись в том же бодром и сильном настроении, он решил сделать общий осмотр маяка. В течение минувших двух недель он настолько прятался от гулкой и веселой жизни сапер, что даже не вмешивался в механизм деловой жизни маяка. Произошло как-то автоматически, что Колычев прекрасно выполнял за него все смотрительские обязанности. Теперь же он решил перевести свои обязанности на себя, – тем более, что они занимали несколько граф в расписании, висевшем над его письменным столом.
На винтовой лестнице круглой башни, куда он направился в сопровождении Колычева, пахло бензином и керосином. Было темно. Колычев, не теряя и в темноте своей степенности, поднимался в затылок смотрителю. Железные ступеньки глухо отвечали грузным, размеренным шагам Колычева.
В совершеннейшей темноте Колычев по звуку смотрительских шагов уловил, что смотритель споткнулся.
И слышно прерывистое подавленное восклицание.
– Дозвольте-с поддержу, непривычны-с, – говорит невидимый Колычев.
Смотритель чувствует, как берет его под локоть сильная невидимая рука Колычева.
– Не на-адо, са-ам…
На середине подъема смотритель остановился. Колычев неожиданно видит вспыхнувший в руках смотрителя электрический фонарик. Резкий луч света бежит по ступенькам железной лестницы – вверх – вниз, щупает кирпичную кладку стен и останавливается прямо на лице Колычева.
– Вот что, старина, – неожиданно весело говорит смотритель, – солдаты-то теперь уехали, и мы остались одни. А потому, друг ты мой, должны мы все, и я и вы, жить друзьями здесь. Чтоб как одна семья – мы были. Понял, старина?
Луч света описал круг и снова остановился на лице Колычева. Смотрителю видны маленькие, сощуренные от света глазки. Рука гладит бороду.
– А веду это к тому, – продолжает смотритель, не дожидаясь ответа Колычева, – ты больше не называй меня его благородием. Просто – Егор Романыч, – и никаких гвоздей. И всем своим скажи, чтоб тоже звали – Егор Романыч. Это, друг ты мой, моя просьба. Так, что ли? Есть?
И луч света в третий раз осветил лицо Колычева. Оно выражало сочувствие, – показалось смотрителю.
– Ну как, старина?
– Есть! Понял, ваше благородие.
– Колычев! Я только что тебе говорил!
– Виноват-с, будьте покойны, Егор Романыч. И сам, и всем закажу, чтоб – Егор Романыч, – и никаких.
Они, наконец, поднялись и через железный люк выбрались на залитую солнцем площадку. Здесь еще сильнее пахло бензином и керосином. Внизу широко раздвинулось море.
Колычев, гремя ключами, открыл стеклянную дверь фонаря.
– Пожалуйте, Егор Романыч. В нутре-то везде осмотрите, – степенно пригласил он.
Но осматривать было нечего. Лампа красовалась в очевидной исправности. Медные соединительные планки сияли ясным блеском. Линзы были безукоризненно протерты.
Для проформы смотритель дотронулся одним пальцем до прозрачного, как хрусталь, стекла:
– Протираете каждый день?
– Самолично, Егор Романыч.
– Конечно, замшей?
– Семнадцать лет, Егор Романыч, живем по маякам.
Смотритель помолчал, оглядываясь кругом:
– А запас замши у нас достаточен?
Колычев как-то потускнел, коротко ответил:
– Хватит.
Говорить еще – было не о чем.
Они молча спустились. Внизу осмотрели метеорологическую будку. Смотритель пообещал:
– Я тебя научу производить наблюдения.