Пожалуй, не требуется доказывать, что это не выкрик отчаяния, а скорее голос протеста, протеста сильного, деятельного человека, вынужденного подчиняться неотвратимой конечности человеческого существования… Подобно тому, как вырвался этот протест в известных строках А. Фета (в послании «А. Л. Бржеской»):
Только высказал это М. Бажан как поэт XX века и по форме, и по содержанию иначе: новая мера знания о возможностях человека — и еще большая, может быть, сила непримиримости ко всему жестокому и неразумному, в том числе и к смерти.
«Осеннюю» лирику М. Бажана хочется назвать и лирикой сердечных итогов. Это раздумья и всплески чувств пожилого человека в те моменты, когда он остается один на один с прожитыми годами, с памятью о близких людях, а говоря еще шире — со всей витальной силой и красотой самой жизни, в каких бы малых знаках она ни проявлялась. Прозрачно-элегические тона непредумышленно подчеркивают проникновенную человечность этих стихов.
Самые простые и обычные проявления жизни — «благословенье снега», легшее на ближний луг, легкие «фарфоровые звоночки» ландышей, торжественное молчание зимнего леса, чебрец и вереск, пробудившие воспоминание о давнем и дальнем, — становятся теперь знаками, полными особого смысла. И видятся они теперь в спокойном, даже ласковом освещении, без той почти экстатической напряженности и гиперболизации, с которыми обычно отражались вещи в стихах молодого М. Бажана. Невольно ощущаешь некую растроганность, когда читаешь, как суровый, чеканный автор «Смерти Гамлета» может говорить о себе в такие созерцательные минуты: «Я сам, как тот кристаллик невесомый, в ладонях благодатных таю вдруг». Никогда раньше лирического героя этого поэта нельзя было представить таким душевно растворенным в благости родного пейзажа, под каким-нибудь пурпурным снегирем…
И все же пейзажная, предметная живопись подчас и теперь бывает пронизана у него острой мыслью. Вот философский, по существу, сюжет с тех же лугов под Кончей Озерной, где помещается его загородный домик: минутная жуть, охватывающая человека в пустынных вечерних просторах («Кто, не боясь угроз, один пересечет безвременье, беззвучье, бездорожье, где словно крика ждет молчание болот?»), — и спасительный свет одинокой лампочки вдалеке, предстающей как символ той доброй, гуманной человеческой работы, которая может преодолеть зло любой тьмы и пустоты. Образы стихотворения расширяются до значений почти глобальных («То луг иль целый мир? То лампа иль заря?»).
В лирических рефлексиях поэта, о которых идет речь, немало возрастной горечи и печали. Но и в этих размышлениях видим личность мужественную и жизнелюбивую, сотнями нитей связанную с людьми и их делами. Связующей и ободряющей силой здесь выступает память, отношение к которой у М. Бажана прямо-таки страстное, — только она не позволяет сказать о прожитой жизни: «Ужель приснилось? Померещилось? Почудилось? Теперь истаяло? Зачахло? Улетучилось?» («В себе самом, как в келье затхлой замыкаться…»). Отсюда — неумолчный клич к «толпам воспоминаний», то есть к людям и к морю жизни:
«Толпам воспоминаний» было недостаточно стихов — они перешли и в мемуарную прозу поэта. В его последней прижизненной книге мемуарных и литературно-критических очерков «Думы и воспоминания» (1982) — эссе о Ю. Яновском, А. Довженко, Л. Курбасе, С. Чиковани, В. Василевской, Н. Тихонове, других современниках. Некоторые из этих портретных очерков могут быть названы маленькими повестями, блестящими образцами поэтической, емкой и точной прозы.
При всех эволюционных сдвигах, в иные времена очень значительных (сравним, к примеру, «Разрыв-траву» с «Числом», его — с «Бессмертием», а эту поэму — с «Богами Эллады»), М. Бажан как поэтическая индивидуальность оставался самим собою: поступь его стиха, характер образности не спутаешь ни с чьими другими.
О некоторых константах этой индивидуальности и следует сказать в заключение. Не столько о художественных особенностях, сколько о характерности, своеобразии самого мироощущения, воплощенного в конкретных явлениях, признаках стиля.
«Блестят сталагмиты алоэ. Кольчуга могучего лавра. Лиловый дымок маттиолы. Настурций узорная медь» — так выписывал молодой М. Бажан детали обыкновенного садового пейзажа, и такой осязательной вещественности, такой гиперболической словесной пластики, действительно, украинский стих до него не знал. Со временем этот изобразительный форс-мажор станет более уравновешенным и умеренным, но острое ощущение материальности мира и любовь к «твердому», объемному предметному образу останутся постоянной приметой его поэзии — будет ли он писать пейзаж («Как турье стадо киевские кручи На водопой сползали вниз к реке»[24]) или портрет человека, в данном случае окрашенный негативной эмоцией («Жесткий усик над губою Рыжим ежиком торчит, Око пулею стальною Собеседника сверлит» [25]), или передает поэзию науки и «естество» ее предмета (о нефти — «кровь геологии, смолы, веками согретые, сало, засосанное в литосферу, процеженный недрами жир»[26]), или изображает вулканический творческий акт художника Возрождения: