Но я не смог заставить ее сказать правду. Я прекрасно знал, почему профессор Эрманно в тридцать третьем году попросил разрешения возобновить для своей семьи службы в испанской синагоге. Это был год «выпечки десятилетия», позорной и гротескной, — вот что заставило его принять такое решение. Миколь же утверждала, что так захотела ее мать. Герреры в Венеции ходили в испанскую синагогу. Мама, бабушка Регина, дяди Джулио и Федерико всегда очень большое значение придавали семейным традициям. И тогда папа, чтобы доставить маме удовольствие…

— Но сейчас, извини, почему вы вернулись в итальянскую синагогу? — возразил я. — Я не был в храме вечером на Рош а-Шана, я вообще не был в храме уже года три. Но мой отец был, и он мне все в подробностях рассказал.

— О, не беспокойтесь, ваше отсутствие не осталось незамеченным, господин вольнодумец, — ответила она. — И мною тоже. — А потом продолжила серьезно: — Что ты хочешь… Мы теперь все в одной лодке. Раз уж дошло до этого, то настаивать на наших различиях просто смешно, я тоже так думаю.

В другой раз, это был последний день, пошел дождь, и, пока все остальные прятались в хижине, играя в карты и в пинг-понг, мы вдвоем, не боясь промокнуть, бегом пересекли полпарка и спрятались в гараже. Гараж теперь только гараж, сказала Миколь. А когда-то половину его занимал спортивный зал с шестами, канатами, бревном, кольцами, шведской стенкой и всем прочим. Все это устроили только для того, чтобы они с Альберто были хорошо подготовлены к ежегодному экзамену по физкультуре. Уроки, которые им давал раз в неделю старый учитель Анаклето Дзаккарини, давно ушедший на пенсию, почти восьмидесятилетний (представь себе!), нельзя было назвать очень серьезными. Но веселыми они были — наверное, самыми веселыми из уроков. Она, Миколь, никогда не забывала принести в зал бутылочку вина «Боско». И старенький Дзаккарини выпивал его потихонечку до последней капли. Его щеки и нос, и так всегда красные, становились прямо багровыми. Иногда, зимой, он после урока, казалось, светился.

Гараж был строением из темного кирпича, длинным и низким, с двумя боковыми окнами, защищенными железными решетками, с покатой крышей, крытой черепицей, и со стенами, едва ли не целиком увитыми плющом. Он находился недалеко от сеновала Перотти и стеклянного параллелепипеда оранжереи. Войти сюда можно было через широкую дверь, аккуратно выкрашенную в зеленый цвет; она выходила в сторону, противоположную стене Ангелов, к большому дому.

Мы немного задержались на пороге. Дождь лил как из ведра. Длинные струи воды хлестали лужайки, зеленые массивы деревьев, все вокруг. Мы стучали зубами. Волшебство, которое до сих пор сдерживало стихию, иссякло.

— Может быть, войдем, — предложил я. — Там наверняка теплее.

В глубине просторного помещения в полутьме поблескивали края двух блестящих светлых спортивных шестов, доходивших до самого потолка. Странно пахло смесью бензина и отработанного масла, старой пыли и цитрусовых. Запах очень приятный, сказала Миколь, заметив, что я принюхиваюсь. Ей он тоже очень нравится. И она показала мне стеллажи из темного дерева у одной из боковых стен. На них лежали большие желтые круглые плоды, гораздо больше апельсинов или лимонов, я таких прежде никогда не видел. Это грейпфруты, их положили сюда дозревать, объяснила она, они растут в теплице. Я их никогда не пробовал? Она взяла один и протянула мне, чтобы я вдохнул его запах. Жаль, что у нее нет с собой ножа, чтобы разрезать его на две половинки. Вкус сока очень странный, напоминает сразу и апельсин, и лимон. С небольшой горчинкой, совершенно особенной.

В центре помещения стояли два экипажа: серая диламбда и синяя карета, чьи приподнятые оглобли казались едва ли ниже, чем шесты, стоявшие сзади.

— Каретой мы больше не пользуемся, — объясняла Миколь. — Если папа в кои веки собирается за город, он берет машину. И когда мы с Альберто уезжаем, он — в Милан, я — в Венецию, тоже. Перотти отвозит нас на вокзал. В доме только он и Альберто умеют водить машину (хотя Перотти водит отвратительно). А я еще не получила права. Но обязательно получу, нужно только решиться будущей весной. Будем надеяться, что по этому поводу не возникнет сложностей. Беда только, что это чудовище слишком много пьет!

Потом, подойдя к карете, сверкающей не меньше автомобиля, она спросила:

— Ты ее узнаешь?

Она открыла дверцу, влезла во внутрь, уселась, потом, похлопав рукой по обивке сиденья рядом с собой, пригласила меня.

Я влез в карету и сел слева от нее. Как только я устроился, дверца сама собой захлопнулась с сухим щелчком, как ловушка.

Теперь шум дождя по крыше гаража стал совершенно неслышен. Казалось, мы и впрямь находимся в крошечной изящной гостиной.

— Как вы ее хорошо содержите, — сказал я, не справившись с легкой дрожью в голосе, — она кажется совсем новой. Только цветов в вазе не хватает.

— Цветы Перотти всегда ставит, когда вывозит бабушку.

— Так вы еще пользуетесь этой каретой!

— Не чаще двух-трех раз в год, и только чтобы проехаться по парку.

— А лошадь? Все та же?

— Все тот же Стар. Ему двадцать два года. Ты не заметил его в хлеву? Он почти слепой, и, когда его запрягают, он… выглядит ужасно. — Она рассмеялась, качая головой. — Перотти испытывает настоящую страсть к этой карете, — продолжала она с горечью. — Это ведь для того, чтобы ему доставить удовольствие (он ненавидит и презирает автомобили, ты и представить себе не можешь до какой степени!), мы просим его иногда покатать бабушку по аллеям. Каждые десять-пятнадцать дней он приходит сюда с ведрами воды, тряпками, замшей, выбивалками — вот как объясняется чудо, вот почему карета, конечно если не смотреть на нее на ярком свету, все еще сохраняет пристойный вид.

— Пристойный? Да она кажется совершенно новой! — запротестовал я.

Она раздраженно фыркнула:

— Не говори глупостей, пожалуйста!

Что-то неожиданно заставило ее резко отодвинуться от меня в дальний угол. Она смотрела прямо перед собой, нахмурив брови, черты ее лица исказились от странной злобы. Она сделалась на десять лет старше.

Несколько минут мы просидели в тишине. Потом, не меняя положения, обхватив загорелые колени руками, как будто для того, чтобы согреться (она была в шортах и трикотажной футболке, пуловер был накинут на спину и завязан вокруг шеи), Миколь снова заговорила:

— И хочется же Перотти тратить на эту развалину столько времени и столько сил! Нет, послушай меня, здесь, в полутьме, конечно, можно говорить о чуде, но снаружи, при солнечном свете, никуда не денешься, придется признать то, что сразу бросается в глаза: краска облезла, спицы и колеса облезли, обивка сидений (может, ты сейчас и не видишь, но я тебе гарантирую) обшарпана, вытерлась в некоторых местах, потрескалась и стала похожей на паутину. Поэтому спрашивается: ради чего все эти труды Перотти? Стоит ли это делать? Он, бедолага, хочет получить у папы разрешение все перекрасить, отремонтировать, переделать в свое удовольствие, но папа, как всегда, колеблется, не решается.

Она помолчала.

— Посмотри-ка лучше, вот плоскодонка! — продолжила она и показала мне в окошечко хрустального стекла, немного затуманившееся от нашего дыхания, на серый вытянутый силуэт, прислоненный к стене, противоположной стеллажам с грейпфрутами. — Смотри, вот плоскодонка, и изволь восхищаться, прошу тебя, тем, с каким чувством собственного достоинства и мужеством она переносит все последствия, вытекающие из полной потери функциональных качеств. Вещи тоже умирают, дорогой мой. И раз уж они должны умереть, то не лучше ли предоставить их самим себе? Это гораздо благороднее, кроме всего прочего, — тебе не кажется?

Часть третья

I
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату