Конечно, ее всегда сопровождала домоправительница, синьорина Блюменфельд (достойная представительница иудейской общины из Франкфурта-на-Майне, жившая в Италии уже тридцать лет, настоящая мегера!). Площадь Святого Стефана находится в двух шагах от церкви Святого Моисея. А площадь Святого Иеремии, где находится гетто, довольно далеко — если идти по улице Святого Бартоломео и переулку Спанья, то, наверное, с полчаса; если же перебраться на другой берег Большого канала возле дворца Грасси, а потом пройти по улице Фрари… Но вернемся к безделушкам. Какой неукротимый восторг охватывал ее каждый раз, когда удавалось найти что-нибудь новое, редкое! Мне интересно, сколько предметов в ее коллекции? Почти двести.
Я вовремя воздержался от замечания, что это плохо сочетается с ее словами о мании Перотти спасать старые вещи — мол-де, она против того, чтобы спасать их, хотя бы ненадолго, от неизбежной смерти, которая ожидает «и их тоже». Сейчас для меня имело значение только то, что она говорила о своей комнате, забыв, что минуту назад сказала «verbotten, privat».
Я был удовлетворен. Она продолжала рассказывать о своих безделушках (она расставила их в трех высоких горках темного красного дерева, которые стояли напротив ее кровати, занимая почти всю стену), и по мере того, как она говорила, комната приобретала форму, я видел ее во всех подробностях.
Итак, два обращенных на юг окна, это точно. Оба расположены высоко над землей, и, если выглянуть в парк, простиравшийся под ними, можно увидеть городские крыши, тянущиеся бесконечно далеко за границу парка, и кажется, что смотришь на них с мостика трансатлантического лайнера. Между окнами — книжный шкаф, полный английских и французских книг. Напротив окна, слева, письменный стол, крытый зеленым сукном, с лампой, рядом пишущая машинка и еще один книжный шкаф с итальянскими книгами, классическими и современными, там же переводы, в основном с русского — Пушкин, Гоголь, Толстой, Достоевский, Чехов. На полу большой красный персидский ковер, в центре комнаты, длинной, но довольно узкой, три кресла и кушетка, чтобы можно было почитать лежа. Две двери: входная, в глубине, рядом с окном, выходящая прямо к лестнице и к лифту, и другая, в самом углу, в противоположной части комнаты, ведущая в ванную. Ночью она спала, никогда полностью не опуская жалюзи, всегда с зажженным ночником на маленькой тумбочке возле кровати, а на столике на колесиках всегда стоял термос со скивассером и телефон — достаточно было протянуть руку. Если она просыпалась ночью, то всегда могла глотнуть скивассера (так удобно иметь его всегда под рукой, совсем горячим; почему я не достану себе термос?), а потом снова улечься на подушки, посмотреть на светящийся туман своих дорогих безделушек — и вот сон, незаметно, как «высокая вода» в Венеции, постепенно охватывает ее, уносит, растворяет в себе.
Но мы говорили не только об этом.
Она тоже как будто хотела убедить меня, что ничего не изменилось, что все продолжается, что у нас все по-прежнему, как было раньше, когда мы виделись каждый день. Миколь пользовалась любой возможностью вернуть меня назад, в ту незабываемую, неповторимую чреду дней.
Тогда мы о чем только не говорили, гуляя по парку, — о деревьях, о цветах, о детстве, о родственниках. Бруно Латтес, Адриана Трентини, «этот» Малнате, Карлетто Сани, Тонино Коллеватти и все те, кто присоединился к нам позже, удостаивались только какого-нибудь жеста, знака, замечания время от времени. Мы говорили о них небрежно и слегка презрительно, называли их «эти там».
А теперь наш разговор постоянно возвращался к ним, особенно к Бруно Латтесу и Адриане Трентини, Миколь утверждала, что между ними «что-то есть». Но как же! Неужели я не заметил, что они все время ходят вдвоем, постоянно повторяла она. Это ведь очевидно! Он глаз с нее не спускал, а она, хоть и обращалась с ним как с рабом, кокетничая немного со всеми: со мной, с этим медведем Малнате, даже с Альберто, — ей тоже было не все равно. Дорогой Бруно! С его чувствительностью — слегка чрезмерной, скажем прямо, чтобы это понять, достаточно было посмотреть, как он относится к симпатичнейшим дурачкам, к малышу Сани и мальчишке Коллеватти, — его ожидают месяцы тяжелых испытаний. Конечно, Адриане не все равно (как-то вечером она видела, как они вовсю целовались в хижине на диване), но продолжать серьезные отношения, несмотря на расовые законы и мнение его и ее родных, — это совсем другое. Бруно предстояла непростая зима, это верно. Адриана вовсе не плохая девушка, нет! Высокая, почти как сам Бруно, светловолосая, с прекрасным цветом лица, как у Кэрол Ломбард, может быть, в другое время она и была бы именно той девушкой, которая нужна Бруно, — ему, как видно, очень нравится «арийский тип». С другой стороны, она, без сомнения, немного легкомысленная, пустая и по-детски жестокая, этого нельзя отрицать. Разве я не помню, как она обиделась на несчастного Бруно в тот раз, когда в паре с ним проиграла знаменитый матч-реванш против Дезире Баджоли и Клаудио Монтемеццо? Проиграли они из-за нее, из-за ее бесконечных двойных ошибок, она допускала их, по крайней мере, по три в каждом гейме, гораздо больше, чем Бруно! А она, прямо как бесчувственная какая-то, все время упрекала Бруно, как будто он, бедняжка, недостаточно огорчался и переживал. Это было бы смешно, если бы не было грустно! Но так всегда бывает, как будто нарочно: моралисты вроде Бруно всегда влюбляются в девушек типа Адрианы, а потом сцены ревности, преследования, стремление застигнуть врасплох, плач, клятвы, оплеухи и… рога, ветвистые рога. Нет-нет, Бруно должен свечку поставить расовым законам. Конечно, ему предстоит пережить трудную зиму. Но расовые законы, как видишь, не всегда так уж вредны, они помешают ему совершить большую глупость: помолвку.
— Тебе это не кажется? — сказала она как-то раз. — И кстати, он тоже литератор вроде тебя. Тоже хочет писать. Кажется, я видела его стихи на третьей странице «Коррьере феррарезе» года три тому назад, под общим названием «Поэзия авангарда»
— Да уж, — вздохнул я. — Но я все-таки не понимаю, что ты имеешь в виду?
Она потихоньку смеялась, я прекрасно слышал.
— Немного огорчений ему не повредит, — сказала она наконец. — Как говорит Унгаретти, «Не покидай меня, страдание». Он хочет писать? Тогда пусть хорошенько поварится в собственном соку, а потом посмотрим. Да и вообще, достаточно взглянуть на него невооруженным взглядом, чтобы понять, что он только и мечтает о страданиях.
— Ты чудовищно цинична, прямо под стать Адриане.
— Вот тут ты ошибаешься. Даже больше, ты меня обижаешь. Адриана — невинный ангел. Капризна, может быть, но невинна, «как все самки мирных животных, которые идут к Богу». А Миколь — я тебе уже говорила и повторяю — она всегда знает, что делает, запомни.
Она упоминала в своих разговорах и Малнате, хотя не так часто. К нему она всегда относилась немного странно, критично и с сарказмом, как будто ревновала к той дружбе, которая связывала его с Альберто, — слишком близкой, признаться. Но в то же время, казалось, что ее раздражает собственная ревность, она ни за что не хотела признаться в ее существовании и именно поэтому стремилась «свергнуть идола».
По ее мнению, «этот» Малнате был не Бог весть что, даже внешне. Слишком большой, слишком толстый, слишком взрослый, чтобы к нему можно было относиться серьезно. Он был одним из тех слишком волосатых типов, которые, сколько раз на день не бреются, все равно выглядят неопрятными, неумытыми, и это ей не нравилось. Вероятно, хотя об этом трудно судить из-за толстенных очков, толщиной, наверное, в палец, у него были красивые глаза цвета стали — глаза волевого человека. За этими очками он полностью терялся, казалось, он из-за них потеет, хочет все время снять их. Его глаза были слишком серьезными, слишком суровыми и, пожалуй, слишком супружескими. Несмотря на то что они выражали презрительное женоненавистничество, в глубине их таилась угроза такого вечного постоянства, что они могли заставить содрогнуться любую девушку, даже самую спокойную и мечтающую только о замужестве.
И вообще, он — бука, и совсем не такой оригинал, каким пытается казаться. Можно побиться об заклад, что если порасспросить его хорошенько, то окажется, что в городской одежде он чувствует себя неловко и предпочитает ветровку, шаровары, лыжные ботинки, которые носит в воскресенье на Моттароне или на Монте-Роза. Верная трубка в этом случае его выдает: она ясно свидетельствует о мужской альпийской суровости.
С Альберто они большие друзья, это да. Но Альберто, с его легким характером, дружит со всеми, а на самом деле ни с кем. Они целых два года жили вместе в Милане, это многое значит. Но не кажется ли мне их дружелюбие нарочитым? Шу-шу-шу, только встретились — и уже разбежались, никто не видел их долго вместе. Да и о чем им говорить? О женщинах? Ну, знаешь ли! Зная Альберто, который всегда был очень скрытным, если не сказать таинственным, она и двух сольдо не даст за это.
— Он у вас бывает? — решился я спросить однажды, придав голосу самый безразличный тон, какой