видел. Конечно, я его видел.
Я рассказал ей свой сон, который видел в ночь накануне ее отъезда в Венецию, несколько месяцев назад. Я показывал на ряды «молочников», мерцавших в полутьме на полках шкафов: единственное здесь в комнате, что оказалось не таким, как я себе представлял. Я рассказал ей, в каком виде они явились мне во сне. Она слушала внимательно, серьезно, не перебивая.
Когда я закончил, она тихонько погладила меня по рукаву пиджака. Тогда я опустился на колени у кровати, обнял ее, поцеловал ее шею, глаза, губы. Она не сопротивлялась, но все время пристально смотрела на меня и слегка поворачивала голову, чтобы я не мог поцеловать ее в губы.
— Нет… нет… — только и повторяла она, — перестань… прошу тебя… Пожалуйста… Нет, нет… кто- нибудь может войти… Нет.
Бесполезно. Сначала одной ногой, а потом и другой я забрался на кровать. Теперь я прижимал ее со всей силой. Я продолжал целовать ее лицо, но только иногда мне удавалось поймать ее губы, и я никак не мог поцелуями заставить ее закрыть глаза. Наконец я зарылся лицом в ее волосы. Мое тело все это время, совершенно независимо от моей воли, колыхалось над ней, а она лежала под одеялом неподвижная, как статуя. И вдруг, внезапно, в какой-то ужасный момент я понял, я ясно ощутил, что я теряю ее, что я ее уже потерял.
Она заговорила первой.
— Встань, пожалуйста, — услышал я ее голос совсем рядом с моим ухом. — Мне тяжело дышать.
Я был буквально уничтожен. Встать с этой кровати казалось мне совершенно невозможным, у меня не было на это сил. Но и выбора у меня не было.
Я встал. Сделал несколько шагов по комнате, пошатываясь. Потом снова упал в кресло рядом с кроватью и закрыл лицо руками. Щеки у меня горели.
— Зачем ты так? — сказала Миколь. — Ведь все бесполезно.
— Бесполезно почему? — спросил я, быстро поднимая глаза. — Можно узнать почему?
Она посмотрела на меня со слабой улыбкой, спрятанной в уголках губ.
— Не пойти ли тебе вон туда? — сказала она указывая на дверь в ванную. — Ты такой красный, ужасно красный. Пойди, умойся.
— Спасибо, да, наверное, так будет лучше.
Я встал рывком и направился в ванную. Но именно в этот момент дверь потряс сильный удар. Казалось, что кто-то хочет распахнуть ее плечом и войти.
— Что это? — прошептал я.
— Это Джор, — ответила Миколь. — Впусти его.
В овальном зеркале над умывальником я увидел свое лицо.
Я внимательно его осмотрел, как будто это было чужое лицо, как будто оно принадлежало кому-то другому. Хотя я несколько раз сполоснул его холодной водой, оно все еще было красным, ужасно красным, как сказала Миколь, с темными пятнами над верхней губой, на скулах и на щеках. Я тщательно изучал это лицо в зеркале, смотрел, как на него падает свет, следил за тем, как бьются жилки на лбу и на висках, рассматривал красную сеточку, которая, когда я широко открывал глаза, казалось, охватывала голубую радужную оболочку, мое внимание привлекали и волоски щетины, более густые на подбородке и на нижней части лица, и какой-нибудь едва заметный прыщик… Я ни о чем не думал. За тонкой стеной слышно было, как Миколь говорит по телефону. С кем? Со слугами на кухне, наверное, просит, чтобы ей принесли ужин. Конечно, так разговор будет проще для нас обоих.
Я вошел, когда она заканчивала разговор. Я снова с удивлением заметил, что она не сердится на меня.
Она повернулась на кровати, чтобы налить чаю в чашку.
— Теперь сядь, пожалуйста, — сказала она, — и выпей чего-нибудь.
Я молча повиновался. Я пил потихоньку, маленькими медленными глотками, не поднимая глаз. На паркете за моей спиной, растянувшись, спал Джор. В комнате раздавался его глухой храп, как у пьяного нищего.
Я поставил чашку.
Опять первой заговорила Миколь. Она ни словом не обмолвилась о том, что только что произошло, но сказала, что уже давно, очень давно, я даже и представить не могу, как давно, она решила поговорить со мной откровенно о том, что мало-помалу начало происходить между нами. Я, наверное, не помню, как в октябре, чтобы не промокнуть, мы спрятались в гараже, а потом забрались в карету. Так вот, с того самого раза она заметила, что наши отношения принимают неправильное направление. Она это сразу поняла, сразу заметила, что между нами появилось что-то фальшивое, очень опасное. Конечно, это была только ее вина, и только она виновата в том, что с той поры ситуация обрушилась просто лавиной. Что нужно было сделать? Просто-напросто отвести меня в сторонку, поговорить откровенно, не откладывая. А она вместо этого повела себя подло: она выбрала самый плохой выход, уехав из Феррары. Да, обрезать все связи легко, но к чему это приводит в конце концов, особенно в неясных ситуациях? В девяносто девяти случаях из ста огонь тлеет под пеплом, а потом, когда двое снова встречаются, оказывается, что спокойно дружески поговорить очень трудно, почти невозможно.
— Я все понимаю, — сказал я, — и очень тебе признателен за откровенность.
Однако есть одна вещь, которую я бы хотел, чтобы она мне объяснила. Она уехала совершенно неожиданно, даже не попрощавшись, а потом, как только приехала в Венецию, позаботилась о том, чтобы я продолжал встречаться с ее братом, с Альберто.
— Как же так? — спросил я. — Если ты действительно хотела, чтобы я тебя забыл, как ты теперь говоришь (извини за банальности и не смейся, пожалуйста), почему ты не могла просто оставить меня в покое? Конечно, это трудно, но, может быть, если огонь не питать, он в конце концов погаснет потихоньку сам по себе.
Она посмотрела на меня, не скрывая удивления. Она, наверное, была поражена тем, что я нашел в себе силы оказать ей сопротивление, хотя и слабое.
Я прав, согласилась она, задумчиво качая головой, конечно, я прав. Но она просит меня ей поверить. Она поступила так, как поступила, совсем не потому, что хотела поиграть моими чувствами. Ей была дорога моя дружба, вот и все. Может быть, она повела себя как собственница, но ее беспокоил и Альберто, у которого, кроме Джампьеро Малнате, не было никого, с кем он мог бы поболтать. Бедный Альберто! Разве я не заметил, когда приходил к нему, что ему просто необходимы друзья. Для него, привыкшего к веселой жизни в Милане, с театрами, кино и всякими другими развлечениями, перспектива оставаться здесь, в Ферраре, запершись в четырех стенах на долгие месяцы, ничего не делая, была ужасна. Бедный Альберто! Она была гораздо сильнее, чем он, гораздо самостоятельнее, легко могла переносить долгое одиночество. А кроме того, она ведь уже говорила, в Венеции зимой гораздо хуже, чем в Ферраре, а дом ее дядей еще печальнее и более изолирован, чем этот.
— Этот-то дом совсем не печальный, — сказал я, почему-то растроганный.
— Тебе тут нравится? — живо спросила она. — Тогда я тебе признаюсь, но ты потом не ругай меня, не обвиняй в лицемерии или двуличии!.. Я очень хотела, чтобы ты его увидел.
— А почему?
— Не знаю почему. Я не могу тебе сказать. Наверное, по той же причине, по которой в детстве я часто хотела, чтобы ты был с нами под папиным талитом в синагоге. Если бы это было возможно! Я как сейчас вижу тебя под талитом твоего папы на скамье перед нами. Как я тебя жалела! Это глупо, я знаю, но всякий раз, глядя на тебя, я жалела тебя, как будто ты сирота, без отца и матери.
Сказав это, она помолчала, подняв глаза к потолку. Потом, опершись рукой на подушку, заговорила снова, серьезно, с особым значением.
Она сказала, что не хотела делать мне больно, что ей очень жаль, но нужно, чтобы я понял: нет совершенно никакой необходимости отравлять наши детские воспоминания, а мы рискуем сделать это. Любовь у нас двоих! Неужели мне кажется, что это возможно?
Я спросил, отчего же это так невозможно.
По тысяче причин, ответила она. Прежде всего, потому, что, когда она думала о любви ко мне, ею овладевало какое-то странное чувство, как будто она думала о том, что можно полюбить Альберто не как