переселяли на бесплодные тощие пески, а то и вовсе засылали в Сибирь. Целые семьи с беспомощными стариками и грудными детьми, раздетые и разутые, отправлялись в путь с насиженных мест. Половина так и не добиралась до цели.

В деревнях, где печальные некрасовские названия вполне соответствовали уровню жизни, радость освобождения соединялась с паническим страхом. Все эти извечные «Дырявино», «Заплатово», «Знобишино», «Разутово», «Неелово», «Горелово», «Голодухино», — привычные к голоду и безвыходной нищете, не ощущали реальных жизненных перемен. Самодержавие стремилось не к благоденствию народа, а к показному благополучию. Искало не пути улучшения жизни, а способы установить тишину. Те, кто эту благонамеренную тишину нарушал, объявлялись немедленно врагами государства.

Правительство Александра II, гуманиста и либерала, прославляло как высший акт милосердия данную народу волю. Но с каждым защитником воли расправлялись решительно и сурово.

Год реформы ознаменован арестами и ссылками. В кандалах совершают свой путь на каторгу представители демократической интеллигенции Обручев и Михайлов. Через год, вслед за ними, в самые гиблые места Сибири высылают и Чернышевского. Цензурный гнет, внезапные обыски, быстрые и неправые суды, тюремное заточение и каторга становятся неотъемлемой частью повседневного обихода.

И все-таки шаг сделан. Общественное движение вышло из берегов и ринулось наперерез тщательно охраняемому государственному порядку. Голос революционных демократов не умолкает, несмотря на прямую опасность. Даже министр внутренних дел Валуев говорит, что Россия «молчать по-прежнему… уже не способна». И закованные в кандалы народно-освободительные идеи продолжают борьбу. Борьба проникает и в искусство.

Шумный скандал вызван уходом группы молодых из цитадели охранительного искусства — императорской Академии художеств. Передвижная выставка, которую они готовили в деревянном флигеле дома на Васильевском острове, была прямым вызовом величавому и спокойному академизму. Под олимпийцем Брюлловым явно трещал пьедестал.

Дерзко ворвалась в музыку «Могучая кучка». Даже на императорскую санкт-петербургскую сцену проникли тулупы и сарафаны, и в отделанном золотом парадном зрительном зале, по выражению аристократического директора театра, «запахло мякиной».

Впрочем, театр оставался самым консервативным из всех искусств. Тенденция к официальной благонамеренности и умилительному благополучию сказывалась на театре особенно явно. Самое наглядное из искусств, самое произносимое и доступное, искусство театра не могло укрыться за вольно трактуемыми недомолвками живописи или за многозначностью содержания музыки. Театральное произведение «прочитывалось» каждым чиновником, и каждый был вправе обнаружить недопустимые вольности.

Идеал театральных попечителей наиболее точно сформулировал герой Салтыкова-Щедрина князь Лев Михайлович в предложенном им проекте «настоящей» комедии.

В ту самую минуту, говорил он, когда взяточник снимает с бедняка последний кафтан, «из задней декорации вдруг появляется рука, которая берет взяточника за волосы и поднимает наверх… В этом месте занавес опускается», и зритель, увидев законное торжество справедливости, «выходит из театра успокоенный и не застегивает даже своего пальто…»

При всем сарказме великого сатирика, проект, составленный его князем, был не так уж далек от реального содержания комедий, распространяемых и поощряемых театральным начальством. Кроткое умиление перед действительностью было самым желанным мотивом произведений, хоть сколько-нибудь перекликающихся с темами современной жизни. Один из реакционных критиков не стеснялся советовать художникам изображать Русь в «ясных картинах безмятежного счастья».

Искусству предлагалось не бередить совесть, а всячески ее успокаивать.

Никто не стоял дальше от благодушного, безоблачно-успокоительного искусства, чем Стрепетова.

Ее талант уже в ранние годы тревожил, укорял зрителей, разрушал благодетельные иллюзии спокойного существования. Ее искусство, вторгаясь в сознание почти насильно, кричало о неблагополучии, посягало на все удобные и привычные нормы, налагало тяжелую нравственную ответственность. И при этом находило трагическое не в фигурах титанов, не в мировых исторических коллизиях, а в простом житейском материале, в сермяжной правде судьбы обыкновеннейшей русской бабы.

Об этой забитой, униженной и поруганной бабе, сумевшей сохранить щедрость чувств и величие души, никто до Стрепетовой не сумел рассказать с такой невыносимой болью, с такой яростной силой, с таким могучим трагическим размахом.

Разве только Некрасов в поэзии. Но в том-то и состояло чудо таланта Стрепетовой, что одна, без поддержки и школы, среди театральной рутины русской провинции, в атмосфере борьбы и недоброжелательства, эта удивительная актриса интуитивно искала то самое, что искали в поэзии Некрасов, а на холсте — передвижники.

Масштабы театральных открытий Стрепетовой стали ясны позднее. Но предвестники ее будущей славы и ее незыблемой творческой программы обнаружились отчетливо уже во втором самарском сезоне, в зиму 1869/70 года.

Этот год по многим причинам Стрепетова считала для себя поворотным.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

К тому времени ей исполнилось восемнадцать.

У нее была порывистая, ранимая и повышенно восприимчивая натура. Ранняя осведомленность в житейских делах, бытовые неурядицы, выработанная обстановкой самостоятельность не убили в ней непосредственности и жадного интереса к жизни. Она со страстью относилась к искусству и с той же страстью стремилась навстречу новым для нее впечатлениям.

Она постигала жизнь эмоционально, принимая и отвергая явление сразу, без предварительной проверки и аналитических выводов. Промежуточные реакции для нее не существовали. Она знала только две категории отношения к окружающему: за или против.

В извечной борьбе между теми, кто имел слишком много, и теми, кто не имел ничего, Стрепетова не колебалась. Она всегда была с притесненными и ненавидела притеснителей. В Самаре хватало и тех, и других.

Вдоль берега Волги нескончаемо тянулись хмурые бурлацкие артели. Не глядя по сторонам, сосредоточенно и натужно, как в кандалах, шли в тяжелом ярме бурлаки. В их каменном безмолвии была суровая и страшная сила.

По ночам на баржи грузили тучные мешки с хлебом. А рядом, на нарядном поплавке с цветными фонариками, купцы с больших барышей устраивали кутежи для артистов.

Хозяевами города, как и раньше, считались богатые судовладельцы, миллионщики-хлеботорговцы, разбухшие от доходов подрядчики. Были среди них и помещики, сумевшие извлечь выгоду даже из манифеста о воле. Но жизнь театра определяли уже не они. Только несколько богатых семей из самого цивилизованного купечества держали ложи в театре и посещали премьеры. Зал заполнялся не ими.

Все больше становилось в Самаре интеллигенции. Настроение зрительного зала определяли не местные толстосумы, а служащие суда и земства. Общество прислушивалось к мнению административно ссыльных. Они неузнаваемо преобразили состав зрителей. Изменилась и атмосфера в театре.

Его антрепренером стал артист Московского Малого театра, отличный исполнитель характерных и комедийных ролей Александр Андреевич Рассказов. К счастью, его жена уже давно не претендовала на роли молодых героинь, и Стрепетовой не угрожало заранее проигранное соперничество.

Труппу Рассказов подобрал со знанием дела, а в репертуар, хотя и пестрый, рассчитанный на всякие вкусы, включал немало значительных произведений. Умница и достаточно ловкий делец, Рассказов умел прислушаться к спросу времени. Он понял и то, что Стрепетова больше других отвечала этому спросу.

В Самаре служили в тот год молодой Ленский, Модест Писарев, много играл сам Рассказов. Стрепетова сразу попала в интеллигентную среду, где об искусстве говорили серьезно и спорили не о

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату