кто собирался казнить Хесима. Но Кузнец и Колдун вмешались, запретили расправу.
— Почему?
— Не знаю… Может быть, они считали, что отбирать можно лишь то, что давал сам. Они взяли у Хесима железные ноги и лапу, но его жизнь им не принадлежала… А может, они решили, что смерть будет слишком легким для него наказанием… Посмотри на этого калеку. У него нет дома, он не может говорить, он ползает, будто червяк, и питается помоями. Летом он страдает от насекомых, осенью мокнет под дождем, зимой замерзает, а весной тонет в грязи. Все здесь помнят, кем он раньше был, и ненавидят его — норовят наступить, пнуть, обидеть…
— А может быть, Кузнец и Колдун оставили его жить, потому что надеялись, что он исправится и снова станет хорошим? — тихо спросил мальчик.
— Я не знаю, — улыбнулся ему старик. — Может, и так… Поговаривают, те доспехи до сих пор хранятся у Кузнеца в доме, ждут человека с чистой душой и добрым сердцем. Человека, которого не сможет испортить сила железа и колдовства. Кузнец рад будет перековать доспехи, подогнать их по телу нового хозяина, да только неоткуда тому взяться. В каждом из нас есть что-то злое и черное, тянущееся к железу и алчущее силы.
— Так, может, поэтому они его и не тронули? — совсем уже тихо спросил мальчик.
Он долго смотрел на промокшего калеку, пугливо жмущегося к столбу, когда кто-нибудь проходил рядом. Он слушал стоны и хрипы несчастного. Видел его трясущуюся тонкую руку, на которую больше никто не обращал внимания.
Мальчик думал и представлял, каково это, быть таким — поломанным, беспомощным, брошенным, жалким, никчемным — каждый день, каждый год: зиму, весну, лето и осень, раз за разом, опять и опять, беспросветно, бесконечно…
Старик уже спал, когда мальчик выбрался из корыта с соломой. Он вышел под дождь и приблизился к тому, кто когда-то был Железным Хесимом, могучим и ужасным. Присев на корточки, мальчик посмотрел в худое и страшное лицо, пытающееся спрятаться от его взгляда под складками сгнивших одежд.
— Я знаю, кто ты, — сказал мальчик и достал из кармана сахарный пряник. — Вот, возьми.
Он вложил лакомство в скрюченные грязные пальцы, холодные, как сосульки, и быстро отступил, стесняясь своего поступка.
Вернувшись под навес, мальчик забрался в солому и растолкал храпящего старика. Спросил шепотом, почему-то сильно дрожа:
— А ты знаешь, где живут Кузнец и Колдун?
— Знаю, — покашляв, признался старик.
— Отведи меня к ним, пожалуйста.
— Вот прямо сейчас, что ли? — притворился сердитым старик.
— Нет. Потом.
— Подрастешь еще немного, и отведу, — пообещал старик, прикрывая улыбку ладонью. — Надеешься небось, что Кузнец тебе колдовские доспехи подарит? Ну, что же… Может, и подарит, человек-то ты добрый, хороший…
— Нет, мне не надо, — замотал головой мальчик. — Я просто хочу сказать им, чтобы они навестили Хесима. Может быть, он уже исправился. Может быть, он всё понял.
— Э-э… — протянул удивленный старик. — Зацепила тебя моя история, как я погляжу… Ладно уж, спи давай.
— А ты отведешь?
— Отведу…
Успокоенный мальчик поглубже зарылся в солому, свернулся калачиком у старика под боком. Вздохнул глубоко. Спросил, уже засыпая:
— Точно?
— Точно…
Они заснули вместе и не слышали, как почти сразу прекратился дождь. Но сон старика был чуток — какие-то необычные звуки вскоре разбудили его, и он, боясь пошевелиться и потревожить мальчика, долго лежал и слушал близкий странный шум, пытаясь его распознать: не то чмоканье, не то хриплое сопение — что же это такое?
Откуда ему было знать, что это плачет навзрыд немой Железный Хесим, обкусывая и обсасывая сладкий сахарный пряник, подаренный маленьким мальчиком, — самую великую драгоценность, что случилась в его жизни.
ЮРИЙ ПОГУЛЯЙ, ЭДУАРД КАТЛАС
ВОДЫ АЛФЕЯ
Полдня усердно работал Геракл лопатой. Он запрудил русло реки и отвел ее воды прямо в царские конюшни. Стремительный поток Алфея уже к вечеру унес весь навоз из конюшен, а вместе с навозом и стойла, и кормушки, и даже ветхие стены.
«Не взыщи, царь, — сказал Геракл, — я очистил твои конюшни не только от навоза, но и от всего, что давно сгнило. Я сделал больше, чем обещал. Теперь ты отдай мне обещанное».
В подвале, провонявшем сотнями нечистых душ, темно и сыро, но все равно это место надежды. Сколько убийц, воров, насильников вверяли здесь свои сердца Всевышнему! Сколько невинных лили слезы в кромешной тьме застенка и молили о справедливости! Но ответа не получали ни те, ни другие. По эту сторону царит безмолвие, а живой мир стучит по камням сапогами надзирателя. Там. За дубовыми дверями.
Мы же молимся. Беззвучно. Тихо. Одними губами.
Каждый из нас знает, что это бессмысленно. Знает, что город прогнил, прогнил насквозь. От квартала дубильщиков и до северных трущоб. От верховного судьи и до последнего карманника. Все они сгнили, и мы не оказались исключением. Только нам в этой компостной яме уготована самая незавидная роль.
В ночь перед судом к преступникам, по слухам, являются призраки их деяний. Многие от этого бодрствуют до первых петухов и жадно ловят узкую полоску света сквозь небольшую щель в потолке. Они боятся остаться в темноте, они боятся прошлого, они знают: им есть что скрывать.
Я слышу, как в углу еле слышно поскуливает Рибус. Пьяная драка, выбитый стражнику зуб и, как следствие, обвинение в разбое. Конечно, щуплый, невзрачный Рибус в жизни не помышлял о бандитской доле. Простой пьянчужка, и каждый в нашем сгнившем городе об этом знает. Знает, но молчит. Никто не хочет оказаться в руках городской стражи. Никому не хочется завтра прослыть преступником. И я не исключение.
Рибус, в отличие от меня, ждет призраков. У него на душе есть грехи и без наветов. Я ему завидую: меня терзает не совесть. Мне не дает уснуть обида. В ту злосчастную ночь, когда какой-то шальной девице вздумалось понежиться в объятиях хахаля, я даже не думал о женщинах. Но, утратив честь, оказавшись пред лицом разгневанного папаши, незнакомая мне особа сделала самый простой выбор. Объявила себя изнасилованной. Не знаю, сколько раз я проклял себя за то, что занервничал? За то, что решил сходить и найти сестру, которая, как обычно, задерживалась у подруги? Сидел бы дома, и стража взяла бы кого- нибудь другого. Девица бы показала даже на дряхлого старика, лишь бы папенька не гневался. Лишь бы не прознал про ее шашни с каким-то молодым оболтусом.
Я ненавижу этот город. Если бы не сестра, то ноги бы моей здесь не было.
В коридоре сапоги угрюмым метрономом отсчитывают секунды до рассвета. За которым нет жизни. За которым есть только суд. Странно, но я все еще надеюсь на лучшее. Надеюсь, что клеветница одумается.