горло, сводил виски и, утяжеляя руки, связывал их, словно смирительной рубашкой. Перевернувшись на спину, Лютый плакал, вспоминая домашний холодильник, в котором жена отвела ему нижнюю полку, и холодные щи в рабочей столовой, где розовощёкая официантка смахивала крошки со столов на пол.
Жена готовила обеды для себя и дочери, и по ночам Савелий тихо, чтобы не услышали, приподнимал крышку и ел прямо из кастрюли. А сейчас он бы съел и крошки с пола столовой, и приготовленный женой суп прямо у неё на глазах. Он так хотел есть, что съел бы и облако, проплывавшее над ним, если бы только смог дотянуться.
Над городской свалкой кружили чайки, сновали собаки, глухо рычавшие, завидев человека. Лютый пробирался туда, принюхиваясь, словно зверь, выискивал объедки по запаху и снова уходил за много километров. Он боялся бомжей, живущих здесь шумной семьёй вместе с детьми и лохматыми псинами, которых водили на верёвке. Они перекрикивались междометиями, которые целый день летали над свалкой, как серые голуби.
— Эй?
— Ну?!
— А!
— Ого!
А Лютый, слушая их разговоры, удивлялся, как он сам, выясняя отношения в бесконечных спорах с женой, тонул в словах, которые не помогали, а мешали понять друг друга. И думал, что слова нужны людям, чтобы прятать истину, а для выражения чувств достаточно красноречивого молчания.
Наевшись тухлятины, он едва не умер, пролежав среди смердящих гор мусора без сил отбиваться от птиц, окруживших его, словно падаль. В бреду он слышал чьи-то спорящие голоса и детский смех, а когда жар спал, увидел вокруг себя кучи грязного тряпья, которые рылись в мусоре, смеялись и отгоняли палкой птиц, с криком взмывавших в небо, но, сделав круг над свалкой, возвращавшихся назад. У мужчин и женщин были одинаковые — чёрные и одутловатые лица, заплывшие глаза, кривящиеся рты, в которые, словно в мусоропровод, они бросали всё, что находили под ногами. Лютый отстранённо слушал, как обсуждали его судьбу, будто говорили о другом человеке, будто всё, что творилось вокруг, только мерещилось ему. Бомжи говорили коротко, выплёвывая слова, словно шелуху от семечек.
— Зачем убивать? Сам помрёт.
— Оклемался — выживет.
— Мешает тебе?
— Своих приведёт.
Найдя сломанный гребень, нищенка, стащив вязанную шапку, причёсывала рыжие космы. Гребень застревал в грязных волосах, ломая оставшиеся зубцы, и женщина отшвырнула его, надев шапку.
— Заберём к себе?
— Возиться ещё. Пусть валяется.
— Тогда закопаем? А то помрёт — менты приедут.
Бомжи принялись забрасывать Лютого мусором: сдутыми шинами, отсыревшими коробками, пакетами — сначала медленно, многозначительно, как обычно бросают горсть земли на гроб, а потом торопливо, хватая всё, что подвернётся под руку, так что сперва под хламом нельзя было увидеть рук, затем ног, и скоро над Лютым выросла целая гора, неотличимая от других завалов. Не в силах пошевелиться, Савелий лежал, глотая воздух ртом, чувствуя, как давит на грудь сломанный радиоприёмник, который на него швырнул ребёнок с выбитыми, как доски в заборе, передними зубами. Бомжи ушли, гремя собранными бутылками, и Лютый долго слушал их незлобную брань, когда они делили снятые с него сапоги Требенько.
Сквозь щель в завалившем его мусоре Савелий видел, как сгущались сумерки, серые, прозрачные, которые не превращались в ночь. Лютый представил, как жена задёргивает тяжёлые гардины, прячась от ночного полярного солнца, и в комнате становится темно, как под грудой мусора. К сорока годам Лютый так и не избавился от детского страха темноты, поэтому любил эти ночи, похожие на дни, а жена, наоборот, предпочитала полумрак, скрадывавший морщинки и бесцветные, раньше времени состарившиеся глаза.
Окружающие всегда считали Лютого вещью в себе, так что, усмехнувшись, Савелий вдруг подумал, что он, как и всякая вещь, заканчивает дни на свалке. А зачем могила тому, кого никто не будет оплакивать? Наверное, его никогда не найдут, сочтя пропавшим в тайге, наспех помянут и отнесут на помойку мебель из его комнаты, телевизор, одежду, детские фотографии, книги, свёрнутые в трубочку, никому не нужные чертежи, хранящиеся в кладовке. А потом его могильщики с одутловатыми, чёрными лицами, роясь в свежем мусоре, отыщут его одежду, матерясь, будут делить свитера и куртки, стоптанные ботинки и шарфы, которые на заре его брака вязала жена.
Лютый услышал торопливые шаги и хриплое, лихорадочное дыхание. Кто-то начал откапывать его, разгребая завал, и скоро на Лютого уставилось опухшее улыбающееся лицо, обдававшее горячим смехом. Женщина гладила Лютого по лицу, словно ребёнка, причмокнув, поцеловала в лоб, а потом, вытащив из кармана заплесневелую корку, сунула ему в рот, словно соску. Савелий застонал, живот свело так, будто его ударили ногой. Вытащив Лютого, бомжиха снова собрала в кучу мусор, как будто человек по-прежнему лежал под ним.
— Пойдём, я тебя спрячу, — прошептала она, потянув за руку. — Пойдём же, скорее.
Прижимаясь к земле, они поползли по свалке, и женщина всё время озиралась, боясь, что их заметят другие бомжи. Взяв палку, она принялась бить по старому, окаменевшему мусору, делая в горе подобие норы.
— Залезай сюда и никуда не выходи.
Она помогла Лютому забраться внутрь и перед тем, как уйти, протянула слизкую, жирную бумагу из- под масла.
— Сразу не ешь, — погладила она его щеке.
Свернувшись в норе, Савелий закрыл глаза и, проваливаясь в тяжёлый сон, молился, чтобы не проснуться.
А утром, выбравшись из убежища, прислушивался, боясь попасться на глаза бомжам. Но на свалке было тихо, только кричали чайки, парящие нам мусорным морем, словно над водой. Он ходил в одних носках, в ноги впивались битые стёкла и железки, так что Лютый сделал обмотки, обернув ноги тряпьём и обвязав сверху пакетами. Савелий пытался найти ружьё, которое сложил вместе с патронами в оленью шкуру и закопал среди смердящего тряпья, но не мог вспомнить, где именно бомжи едва не убили его. Сначала он рылся в хламе, откапывая его руками, потом стал метаться по сторонам, и повсюду ему мерещился ствол ружья, торчащий из мусора, и, в конце концов, отчаявшись, он обхватил голову руками, упав лицом вниз.
На горизонте показалась согнутая фигурка, и Лютый пытался вернуться в нору, но, заблудившись, уже не мог найти её. В какую бы сторону ни смотрел, он видел одно и то же, и не знал, куда бежать. Замерев, Лютый надеялся, что человек свернёт, не заметив его, но вдруг узнал бомжиху.
— Зачем ты сбежал?! — закричала она.
Лютый молчал.
— Пойдём обратно, — взмолилась она. — Пойдём, я принесла поесть.
Она оттопырила карман, набитый какими-то объедками, и Савелий послушно поплёлся за ней. Разделив еду, женщина достала Бог весть откуда принесённую чекушку. Она торжественно протянула её Лютому, словно нечто особенное, и Савелий, открутив крышку, сделал глоток. Поперхнувшись, он закашлялся, перед глазами поплыло, и он упал, уткнувшись бомжихе в колени. Засмеявшись, она выхватила бутылку из рук, глотком допила её, а потом растянулась рядом с Лютым, прижавшись к нему. Она спешно расстёгивала его брюки, а Лютый, опьяневший от одного глотка, думал, что его новая жизнь не так уж страшна.
Но проснувшись среди ночи, когда женщина уже вернулась в свой нищенский табор, он вдруг увидел себя лежащим на свалке, грязным, истощённым, зацелованным пьяной бомжихой, имени которой не знал, и к горлу подкатила тошнота. Он бросился со свалки туда, где темнел лес, мокрый и безопасный, словно материнское чрево, а потом долго лежал на земле, ощупывая руками сырой мох, словно не мог поверить, что в лесу не растёт мусор.