Рабочий день подходил к концу, и с фабрики возвращались домой горняки, расползавшиеся по городу, словно муравьи. Сааму вдруг померещился Лютый, жующий батон, купленный по дороге в хлебном ларьке. Он вскочил, вглядываясь в сутулого мужчину с потёртым портфелем в руке, и бандит со шрамом напряжённо застыл, пытаясь угадать его взгляд.
— Померещилось. — плюхнулся Саам на стул, разглядев, что обознался, и, вытащив засаленный платок, вытер взмокшую шею.
Саамы приютили беглецов, поставив им штопаную туристическую палатку, найденную в лесу. Их кормили вяленой олениной, похлёбкой из мяса, муки и ягод, готовили для Севрюги отвар из сосновой коры. У саамов были потрескавшиеся, как на старинных портретах, лица, и улыбки полумесяцем, которые висели, словно приклеенные. Пастухи хорошо говорили по-русски, но ни о чём не спрашивали. Только глядя на Севрюгу, её обтянутые кожей кости и страшное лицо с огромными, навыкате глазами, цокали языком.
Саамы бежали сюда из обезлюдевших посёлков и городов, где у жителей было одно утешение — бутылка. Русские спивались быстро, а саамы — после первого стакана, и выпивка обернулась страшным бедствием, выкашивающим их племя, как сорную траву. И им ничего не оставалось, как уйти в тайгу, чтобы разводить оленей, живя так, как столетиями жили предки, кочуя по полуострову.
Пастухи принесли Лютому свитер, который оставил прежний постоялец. «Чёрный лицом» — говорили о нём саамы, и Лютый не мог понять, то ли он был негр, то ли кавказец. Мужчина едва не утонул в болоте, проглотившем его дорожную сумку, он сбился с пути и лежал на большом холодном камне, обхватив его руками. Саамы выходили беглеца, отпоив травяными настоями, и отвели к границе. Пастухи верили, что гостей к ним приводят духи, и, чтобы не гневить их, всех принимали, кормили и обогревали.
Саамам нравились их новые гости, они всё время молчали, жались друг другу у костра и, прислушиваясь к бормотанию старой шаманки, раскачивались в такт. В её гортанных, вычурных напевах они слышали, как ветер щекочет деревья, которые заливаются смехом, и тогда весь лес шумит, раскачивается и хохочет, всё больше запутывая охотников, идущих по их следу.
— Наш посёлок закрыли, отец уехал на юг, — бубнила Севрюга, не давая уснуть. — А мать спилась. Воспитательницы ездили по округе, собирали беспризорников, и, услышав плач, вытащили меня из-под кровати, словно закатившийся мячик. Меня забрали.
— А твоя мать? — приподнялся на локте Лютый.
— Я не знаю, что с ней стало, и почти не помню её лица. В воспоминаниях она сливается с нянечкой из приюта, и даже не могу сказать, какого цвета были её глаза. В детском доме мы жили по десять человек в комнате, спали вдвоём на кровати. Нас кормили кашами и супом, безвкусным, как вода. Одна радость — «гуманитарка». Финны привозили вещи и продукты, мы наедались конфетами, так что после их приезда весь детдом валялся с больными животами. Слонялись по улице, стреляя мелочь и сигареты, и никому не было до нас дела. Обычные дети с нами не играли, обходили стороной. Если какая-нибудь девчонка встречалась с обычным парнем, они прятались по подъездам. Он стеснялся показаться с ней, а она боялась, что детдомовцы поколотят чужака.
Лютый вспомнил бритых, чумазых ребят, сбившихся в стаю. Сирот можно было узнать по обжигающему взгляду исподлобья и импортной одёжке с чужого плеча. Она всегда была мятой и не по размеру, у кого-то рукава свисали до пяток, у другого не сходилась на груди куртка.
— Могила опекал нас, — поджала ноги к груди Севрюга, съёжившись от воспоминаний. — Из самых толковых и злых он собирал банду, и малолетних бандитов боялись больше, чем взрослых. А Саам разрешал мальчишкам звать себя папой, и за это они были готовы разорвать любого, на кого им укажут.
Когда дочь была маленькой, Лютый водил её на детскую площадку. Ржавая горка была повалена на бок, качели сломаны, а скамейки исписаны подростковыми признаниями. Вокруг валялись бутылки и мусор, из земли топорщились битые стёкла. Но Лютому нравилось приходить сюда, избегая людей, он всегда выбирал тихие, укромные места. На площадке стал появляться мальчишка в ярко-зелёном, девичьем комбинезоне. Он издали смотрел, как дочка возится в песочнице, но не решался подойти. Лютый протянул ему игрушку, и ребёнок, схватив её, спрятался за горку. На следующий день Лютый принёс шоколадку. Савелий стал выкраивать из копеечной зарплаты на гостинцы для мальчика, с которым скоро подружился. Ребёнок жаловался, что воспитательницы в приюте его избивают и морят голодом. Поначалу Лютый верил всему, что он говорил, но истории становились всё фантастичнее и противоречили одна другой. Лютый не сердился. Малышу хотелось, чтобы его пожалели, и он жалел.
И всё-таки наведался в детский дом.
— Вы хотите усыновить Лёню? — всплеснула руками заведующая.
Заикаясь от смущения, Лютый бормотал, что ещё не решился. Но его уже вели по длинному коридору, выкрашенному в бледно-розовый цвет. Дети хватали за руки, заглядывая в глаза, шептали: «Ты возьмёшь меня?» Маленькая девочка бежала следом, протягивая ему свою куклу, и Савелий чувствовал, как дети, замерев, смотрят ему вслед.
Лютому рассказали о родителях мальчика, которые познакомились в школе, а ребёнка сделали после уроков. У обоих появились семьи, так что они никогда не навещали Лёню, выбросив из памяти, как ненужную вещь, а встречая бритоголового мальчишку в городе, даже не знали, что это их сын. Савелию показали комнату, в которой жил мальчик, его школьный дневник, рисунки, и он уже жалел, что пришёл.
Заведующая привела Лёню, наряженного в смешные брючки, которые были ему длинны, так что мальчишка постоянно подворачивал их, чтобы не оступиться. Лёня, кусая ногти, смотрел на Лютого блестевшими глазами, и у него защипало в носу. Отвернувшись, он незаметно вытер глаза, твёрдо решив усыновить мальчика.
— А тех, кого усыновляли, не прощали, — словно читая его мысли, бубнила Севрюга. — Такие сразу становились изгоями, их били, с ними не разговаривали, а когда их забирали, плевали в след. Мне и самой казалось, что во всех моих несчастьях виновата девочка из моей комнаты, которую выбрали приёмные родители, и я ночью подожгла ей кудри, так что меня на несколько дней заперли в чулан.
Вечером Лютый выложил всё жене: стуча кулаком по столу, уговаривал, убеждал, грозил разводом. Но она только кусала бескровные губы, нервно теребя край скатерти. Василиса тайком слушала их разговор, прижавшись к двери, и никак не могла понять, радоваться ли, что у неё появится братик, или плакать. А утром Лютая отправилась в детский дом, обведя покусанные губы красной помадой и густо накрасив ресницы, которыми хлопала, будто в ладоши. Запершись в кабинете заведующей, она посыпала проклятьями и детей, и воспитателей, покрываясь пятнами от крика.
И мальчишка больше не появлялся на детской площадке. Столкнувшись с Лютым в магазине, заведующая сделала вид, что они не знакомы. А когда он, набравшись смелости, пришёл в детский дом, опустив глаза, тихо сказала ему: «Шёл бы ты отсюда!»
Лютый крепче прижал к себе Севрюгу, и его лицо горело, будто от пощёчин.
— А с девчонками бандиты гуляли. Женились, — продолжала девушка. — Саам мне тоже обещал. Я ведь была такая красивая! Но потом прогнал.
Лютый достал свёрток, который дала ему старуха-саамка. Разломив пополам жирный, заплаканный сыр, он протянул ломоть Севрюге.
— А теперь у меня и имя другое, и лицо, и я сама другая. А старая саамка сказала, что заболевшему ребёнку меняют имя, чтобы обмануть злых духов, — Севрюга грустно улыбнулась. — Может, потому я ещё живу, что моя смерть заблудилась и не может меня найти?
— Как же тебя звали раньше?
— Северина. Своё настоящее я не знала, а нянечка в детдоме была с приветом, всем давала необычные имена. У нас и Серафима была, и Изаура. Жизнь — дерьмо, так хоть имя красивое.
Лютый провёл пальцем по синей вене, твёрдой, словно под кожей протянулась верёвка.
— Я торговала, начала баловаться, а потом подсела, — спрятала Севрюга исколотые вены. — От постоянных ломок пожелтела, стала как скелет. А я была такой красивой. Могила избавиться от меня предложил, сказал, что всё равно не жилец. Я же всегда с ними была: про все дела знаю, все разговоры слышала. Знаю, кого и за что убивали, где зарывали. Саам меня отвёл в лес. Я сразу поняла, зачем, и мне было всё равно. Но ему стало меня жалко.
Одноглазый охотник притаился за поваленной сосной, выпятившей свои запутанные корни, а пёс