— Воды принеси! — просипел Могила, ковыряясь в пепельнице. Вытащив длинный «бычок», он прикурил, закашлявшись.
Безногий налил ковш, протянул Могиле, и он жадно прильнул, проливая воду на грудь.
— Как исполнится ей восемнадцать, так сыграем настоящую свадьбу! — зло ухмыльнулся он, увидев спускавшуюся по лестнице Северину. Вся дрожа, она держалась за стену, а когда Коротышка потянулся к ней, выскочила из дома под хохот Могилы.
Обида, как заноза, ноет, пока не вытащишь. И на следующий день после похорон Могилы Саам привёз связанного Коротышку на кладбище. Он и сам не знал, за что мстил, — за тот вечер, когда калека прятался за бочкой, или за свадьбу с Севериной. Бандиты раскопали свежую могилу и бросили туда безногого, который извивался, как червяк, и бился о крышку гроба. Забросав яму землёй, они, не чокаясь, выпили за покойников.
Директор Каримов, скучая, разглядывал картонный план фабрики. Крошечные трубы, цеха, вылепленные точной копией настоящих, здания, карьеры и железнодорожные ленты, — всё это ютилось на его столе, и Каримов чувствовал себя Богом. Он представлял, как кто-то сверху, скучая, разглядывает настоящую фабрику, и сам Каримов, как муравей, бегает по краю чьего-то стола, который для него — Вселенная.
«Бог — это твой отец! — говорил ему отчим, тыча пальцем в грудь. — И нет у тебя других богов кроме меня!» Но Каримов не верил, что Бога нет, он страстно искал его в проповедях, исколесил мир в паломнических поездках, пока смертельно не устал, возненавидев и людей, и Бога. «Бог есть, и он такой же злой и жестокий, как мой приемный отец», — подвёл он черту под своим богоискательством.
Он не читал книг, предпочитая им газеты. Чужие выдумки вызывали у Каримова зевоту, его жизнь была запутанней детективов и сложнее драм, она не укладывалась в литературные каноны, а женщины в ней не задерживались дольше ночи, так что их лица и имена стирались из памяти прежде, чем он забывал аромат их духов, а с проститутками Каримов расплачивался поддельными купюрами, оправдываясь тем, что за фальшивую любовь платят фальшивыми деньгами. «Никто никому не нужен», — любил повторять он, и эта присказка всегда была у него на кончике языка.
Раздался телефонный звонок, и Каримов потянулся за трубкой, рукавом смахнув на пол картонный дом.
— У меня есть для тебя задачка.
Каримов поморщился от сухого, трескучего голоса.
— Из пункта А вышло десять вагонов. В пункт Б пришло восемь. Вопрос: куда делись два вагона.
— Это к чему? — Каримов щёлкнул портсигаром.
— Да просто задачка. Детская.
За окном виднелись фабричные цеха, из которых тянулись железнодорожные ленты. Слушая короткие гудки, Каримов закурил, прикидывая, кто мог сдать его, и улыбался, ведь пока всё шло, как задумано.
Каримов воровал от скуки. Его забавляло опускать руку в чужой карман так, чтобы видели, как он грабит, но поймать не могли. Он дразнил того, кто поставил его директором фабрики, сухим трескучим голосом огласив приговор на совещании, мстил за то, что отправил сюда, зная, что для Каримова это будет худшим наказанием. Страстный и деятельный, он ненавидел этот маленький сонный городок и фабрику, на которой, казалось, даже конвейеры работали нехотя, а гружённые рудой поезда шли через силу.
Человека со скрипучим голосом звали «Трубка», своё прозвище он получил за пенковую трубку с резьбой, которую набивал крепким французским табаком. Даже когда пришлось бросить курить, он продолжал выполнять этот ритуал, целый день крутил трубку в руках, а вечером, выбрасывая невыкуренный табак, бережно её чистил. Врачи его приговорили, а трубка торчала теперь из горла, но он всё не умирал, изводя окружающих едким взглядом, под которым они чувствовали себя голыми и ничтожными. Чтобы говорить, он прикладывал к подбородку аппарат, озвучивавший его механическим, искусственным голосом, похожим на скрежет железа по стеклу.
Узнав, что Каримов гонит гружёные вагоны «налево», Трубка сразу заподозрил неладное. «Не такой он парень, чтобы вагонами торговать», — засопел старик, смяв принесённые бумаги. Он понял, что Каримов пытается отвлечь его от чего-то важного, но не мог нащупать разгадку, а оттого приходил в бешенство, срываясь на подчинённых.
— Думаешь, у тебя глаза на затылке, и ты знаешь всё, что творится за твоей спиной? — ухмылялся Каримов, мысленно споря с Трубкой. — Зато не видишь, что происходит у тебя под носом!
— Думаешь, что водишь меня вокруг пальца, а это я тебя вокруг него вожу — за нос! — твердил про себя Трубка, представляя разговор с Каримовым.
Единственным развлечением был для Каримова детский дом, в который он наведывался по выходным. Воспитательницы трепетали перед ним, их пугал его хищный нос, разрезавший воздух, словно корабельный форштевень, и вязкие глаза, какие бывают у младенцев, которых подбрасывают под двери приюта. Каримов привозил игрушки и сладости, и пока его охранники таскали из машины коробки, он гладил головы облепивших его детей, неподвижно уставившись в одну точку. И гадал, как бы повернулась жизнь, если бы в то утро его, завёрнутого в платье матери, не подобрал на крыльце незнакомец, который стал ему отцом.
Кладбище жалось к окраине, новостройки обступали его со всех сторон. Савелий Лютый шёл вдоль могил и искал еду, которую родные приносят покойным. С фотографий смотрели молодые лица, Лютый слышал их плач, причитания, мольбы, и ему казалось, что здесь только один мертвец — это он.
На кладбище пришла Смерть. Скрюченная старуха с клюкой так сильно клонилась к земле, словно покойники тянули её к себе. Огромный горб виднелся из-за спины, как могильный камень, а глазницы чернели пустотой. Она стучала перед собой клюкой, а тащившиеся следом бомжи собирали оставленные у могил гостинцы. Увидев Лютого, бродяги схватились за палки, старуха заверещала, протыкая воздух клюкой, и Савелий бросился с кладбища.
Продираясь сквозь пахучие еловые заросли, Лютый оглядывался на злополучный вечер, когда начал жить задом наперёд, зная своё завтра прежде, чем вчера, и вспоминал детство, когда казалось, что всё впереди, тогда как всё уже было позади.
— Учись, сынок, — умилялись родители Лютого, глядя на горбившегося над книгами сына.
А дочь Лютого, вырывая из учебников страницы, складывала самолётики, которые пускала из окна.
— Зачем учить то, что не пригодится в жизни? — зевала она, когда Лютый пытался заговорить с ней. — Вот ты учился, и что? Посмотри на себя! Учёба делает из людей неудачников!
Савелий краснел, кусая губы, а дочь, добивая, прихлопывала его, как муху на стекле:
— Лучше быть без диплома, чем без бабок!
Если жизнь — книга, то кто-то вырвал в ней финал, вклеив страницы чужого романа. Ещё вчера Лютый выводил на бумаге проекты месторождений, а теперь высекал из камней искры, которые не превращались в огонь. Листая этнографические альбомы, он едва сдерживал улыбку, чувствуя превосходство над северными дикарями, поклонявшимися камням. А теперь и сам ползал вокруг валуна, причитал, плакал и ждал, когда сухая ветка вспыхнет, словно Моисеев куст.
По субботам на фабрике выли сирены, и город замирал. Закрывались окна, пустели улицы. От взрывов содрогалась земля, из карьера поднималось грязное облако, накрывавшее город, словно покрывалом. А Лютый отмечал новую субботу засечкой на руке, царапая кожу куском стекла, чтобы не потерять счёт времени.
Одно озеро переходило в другое, и цепочка озёр тянулась сквозь густой лес, изрезанный каменистыми проплешинами. На берегу лежала дырявая деревянная лодка, под которой жил какой-то маленький зверёк, выскочивший, когда Лютый ударил по ней ногой. Он шёл вдоль воды, сам не понимая, куда, вокруг не было других городов, кроме заброшенных рабочих посёлков, да он и не знал, что скажет встреченному человеку, если вдруг попадётся хоть одна живая душа. Мысли роились, как мошкара, жужжали, кусали, но не могли помочь. Лютый думал перейти границу или бежать в Москву, где можно раствориться среди других бродяг, он представлял, как найдёт работу, купит паспорт на новое имя, обзаведётся семьёй, начав жизнь с нуля. А потом вспомнил, как однокашник, пропадавший в столице на