мудрая, но бессильная мать
Аннабель Силвер. Садомазохистская инициация девушки, проданной в белое рабство в Северную Африку
Рози Уилрайт. Цикл очень откровенных стихов о лесбийской любви с участием мотоциклов
Джек трудно учился не впутываться в их жизнь. Едва поселившись в трейлере, он привычно представлял себе теплое уединение, тайное место, куда можно приглашать женщин, оргии, интимность, летние ночи нагишом и красное вино. Довольно бесстыдно он осматривал каждый свой новый класс: измерял груди, восхищался лодыжками, взвешивал округлые розовые рты против больших красных и ненакрашенных узких. Случились пара весьма неплохих атлетических встреч, пара слезных разрывов и один оверкиль, после которого осталась наблюдательница, которая каждую ночь, дрожа от холода, следила за воротами его выгула, а иногда дико заглядывала в окна трейлера.
Писатели есть писатели. В рассказах, предназначенных для широкой критики, начали появляться и даже подробно разрабатываться описания его постельного белья и порывов ветра, сотрясающих стены его трейлера. По рукам начали ходить сравнительные описания его обнаженного тела. У бессердечных или трусливых мужчин (в зависимости от самого писателя) на груди имелись непроходимые заросли, проволочно–жесткие поросли, мягкие, как собачий подшерсток, пушк или колючие рыжеватые стерни щетины. Одно или два описания неистовых толчков и лобковых столкновений неизменно заканчивались антиклимаксом — и в жизни, и в искусстве. Он перестал приглашать женщин с занятий к себе на несложенную тахту. Перестал разговаривать с учениками наедине или вообще как?то их выделять. Тема секса в трейлере увяла и больше не воскресала. Его преследовательница записалась в гончарный кружок, перенесла всю свою нежность на кого?то другого и начала изготавливать глиняные кочерыжки, глазированные языками пламени и белыми брызгами. Фольклор его половой жизни сошел на нет, Джек стал загадочен и влиятелен и понял, что ему это нравится больше. По воскресеньям приходила барменша из «Парика и пера». Он так и не смог подыскать слов для описания ее оргазмов — длительных событий, в которых причудливо чередовались ритмы стаккато и дрожи, — и это его мучило и очень удовлетворяло.
Вечером перед занятиями он сидел в баре «Парика и пера» и читал «истории», которые нужно было возвращать. Мартин Хогг обнаружил новую пытку, состоявшую из наматывания живых внутренностей на веретено. Писать он не умеет, думал Джек, ну и ладно: он часто пользуется словами вроде «отвратительный» и «кошмарный», но не способен — и с этим, видимо, уже ничего не поделать — создать в уме читателя никаких образов внутренностей, веретена, боли или самого палача. Джек полагал, что Хогг просто так развлекается, но даже это ощущение слабо передавалось предполагаемому читателю. Фантазия Бобби Форстера об убийстве банковского инспектора произвела большее впечатление. Там, по крайней мере, присутствовал какой?то сюжет — с наручниками, подрезанными тормозными тягами, срыванием дорожного знака, извещающего о зыбучих песках, и даже нерушимым алиби тихого человечка, который оказался главным мучителем. Иногда Форстеру удавалось ввернуть четкую и внятную фразу, которая откладывалась в памяти. Совершенно случайно Джек обнаружил одну из них у Патрисии Хайсмит, а другую — у Уилки Коллинза[2] С плагиатом он, по его мнению, обошелся довольно круто: подчеркнул оба предложения и написал на полях: «Я всегда говорил, что читать отличных авторов и впитывать их стиль — сущностно важно для умения хорошо писать. Но до плагиата доходить не стоит». Форстер был личностью бледной и аккуратной, носил круглые очки. Герой Форстера был личностью аккуратной и бледной, носил очки, отчего невозможно было понять, о чем он думает. В обоих случаях Форстер ответил, что плагиат был подсознательным, — должно быть, память сыграла с ним злую шутку.
Джек дошел до рассказа «Как мы, бывало, графитили печь». Сисели Фокс появилась на занятиях недавно. Ее работа была написана от руки — пером и чернилами, даже не фломастером.
Странно вспоминать о занятиях, которые некогда были такой неотъемлемой частью нашей жизни, что казались повседневно неизбежными, как засыпать и просыпаться. В моем возрасте такие вещи возвращаются в своей непреднамеренной сути — все, что мы делали своими проворными пальцами, и спины наши гнулись без труда. Это сегодня нам трудно вспарывать пластиковые упаковки, а ярко мигающие дисплеи микроволновых печей кажутся тенями и завесами.
Взять, к примеру, графитирование. Печи на кухнях нашего детства и молодости были огромными, темно поблескивавшими шкафами нестерпимого жара. Их передние стенки были защищены тяжелыми дверцами на тяжелых засовах, а дверцы открывали различные духовки, большие и маленькие, и саму топку, куда закладывалось топливо. Для крайних степеней черноты и яркости потребны слова. Яркость — это золотой блеск перилец спереди, где висели кухонные полотенца, латунные ручки на некоторых маленьких дверцах, которые следовало натирать «Брассо» — тошнотворной желтоватой жидкостью с порошком — каждое утро. Кроме того, яркость означала ревущее пламя внутри тяжелого чугунного ящика и под ним. Если вы открывали дверцу, когда оно горело в полную силу, яркость было видно и слышно: прозрачное мигающее полотно алого и желтого с проблесками голубого, с проблесками белого, оно вспыхивало малиновым, ревело, рыгало и шипело. Было видно, как яркость умирает на ржавых краях углей. Важно было закрыть дверцу быстро, чтобы «не упустить» огонь. «Не упустить» означало оставить
Эту печь окружало много видов черного. В ней сжигали разное топливо, не как в современных «Агах», потребляющих нефть или антрацит. Я помню уголь. Уголь обладал собственной яркостью, глянцем, лоском. В нем виделись спрессованные слои мертвого дерева — уже много миллионов лет мертвого в этих слоях на поверхностях кусков хорошего угля. Они сияли. Они мерцали черным. Деревья питались энергией солнца, а печь ее высвобождала. Уголь глянцевит. Кокс — матов и выглядит дважды сгоревшим (а так и есть на самом деле), как вулканическая лава; угольная пыль посверкивает, как стеклянная, а коксовая впитывает свет, она мягкая, инертная. Иногда из нее получаются правильные спрессованные подушечки, будто предназначенные для мертвых кукол, как я, бывало, думала, или крученые мятные конфетки для маленьких демонов. Нас иногда кормили древесным углем, если расстраивались животики, — именно поэтому я всерьез относилась к съедобности этих кусков. Или же, еще совсем крошкой, увидела разверстую пасть печи, как некую адскую дыру. Туда затягивало. Хотелось подойти все ближе и ближе — но чтобы потом удалось отвернуться. А в школе нам рассказывали про наше собственное сгорание материи. В духовках за другими дверцами печи могли скрываться вздутые, поднявшиеся формы хлебов и булочек с тем, самым лучшим на свете, запахом — пекущегося дрожжевого теста, — или запахом чуточку менее восхитительным — подрумяненной смеси сахара, молока и яйца. Время от времени — а старые печи бывали капризны — целый противень булочек в чашечках из бумаги в оборку выходил черным, дымящимся и вонял разрушением: отвратительными пародиями на подушечки углей. Вот как, думала я, получаются угольки, выпадающие изо ртов непослушных детей в сказках, или набивающие им рождественские чулки.
Вся печь целиком купалась в облаке сажи, которую тоже нельзя было упускать. Перед нашей печью одно время на прищепках держался коврик. Его сделал мой папа — прицепил к мешковине полоски цветастых лоскутов — старых фланелевых рубашек, старых брюк — и завязал узелками. Сажа пропитывала всю эту чащобу флагов и вымпелов. Скальп из мешковины был весь в черных пятнах сажи. Кляксы малинового и алого, зеленой шотландки и цвета горчицы — на всем держался налет крохотных черных крапинок. Об этом коврике я иногда думала, как о клумбе ленточных водорослей. Сажа была наносами песка, на которых ее разбили.
И не то чтобы мы не подметали — мы выметали безостановочно эту сеющуюся черную пыль, чтобы наш огонь оставался чистым. Пыль легко подымалась и опадала; если ее потревожить, она недолго вихрится, а потом частицы оседают на волосы и кожу, сажа — затычка для всех пор у нас на руках. Но собирать ее бесконечно нельзя — остаток сметается прочь, летучий, снова и снова. Наверное, поэтому мы столько времени — каждое утро — тратили на то, чтобы сделать черную переднюю стенку печи еще чернее при помощи чернового свинца. Чтобы замаскировать и укротить сажу.
«Черновой свинец» не был вовсе никаким свинцом, а смесью графита и металлических опилок. Выглядел он, как густая паста, и его нужно было размазывать и втирать во все черные поверхности,