Весь предыдущий семестр Бобби Форстер писал «мемуары» о своих первых сексуальных переживаниях, провалах на экзаменах, болезнях, беззастенчиво огрызаясь на тех, кто, по его мнению, препятствовал свободному продвижению вперед, на которое он был способен. К графиту Сисели Фокс он отнесся весьма враждебно. Он сказал, что автор подменяет вещами живых людей. Он сказал, что отстраненность — не достоинство; она лишь прикрывает неумение. Ближе к теме, сказал Бобби Форстер. Какое мне дело до дурацкого токсичного способа чистки поверхностей, который, слава богу, уже устарел? Почему автор не показывает нам чувств несчастной прислуги, которую заставили намазывать эту дрянь?
Тамсин Сикретт была столь же сурова. Сама она сочинила душераздирающее описание того, как мать любовно готовит еду неблагодарной дочери, которая не только не появилась к обеду, но и не позвонила сказать, что не придет есть. «Нежная и сочная паста аль–денте, благоухающая пряными травами, вызывающими воспоминания о Юге Франции, с пикантным, тающим во рту пармезаном, густым и мягким натуральным оливковым маслом, нежно надушенная трюфелями, наполненная таким вкусом, что текут слюнки…» Тамсин Сикретт сказала, что описание ради самого описания — это просто
Сисели Фокс сидела, строго выпрямившись на скамье, и улыбалась такому оживлению. Казалось, все это к ней не относится. Джек Смоллетт не знал, все ли она расслышала. К собственному удивлению, он раздраженно бросился ее защищать. Сказал, что редко приходится читать сочинения, воздействующие сразу на нескольких уровнях. Сказал, что требуется большое умение, чтобы заставить знакомые вещи выглядеть странно. Процитировал Эзру Паунда: «Обновите». Процитировал Уильяма Карлоса Уильямса: «Идеи — только в вещах»[4] А так он поступал, только когда заводился по–настоящему.
Сисели Фокс не ходила в паб со всей остальной группой. И Джек не мог предложить отвезти ее домой — невозможно представить ее хрупкую костлявую фигурку на его мотоцикле. Он понял, что пытается придумать, как с нею заговорить, точно она — юная и хорошенькая девушка.
Оставалось одно — подсесть к ней прямо в церкви во время перерыва на кофе. Это оказалось трудно: всем хотелось привлечь его внимание. Но, наверное, из?за глухоты она сидела поодаль от остальных, поэтому он пересел к ней. Но приходилось кричать.
— Мне просто интересно — что вы читаете, мисс Фокс?
— О, всякие древности. Вас, молодежь, они вряд ли заинтересуют. То, что я читала девочкой. Все больше — поэзию. Я поняла, что романы читать мне больше не хочется.
— Я решил для себя, что вы, должно быть, любите Джейн Остин[5]
— Решили, вот как? — смутно отозвалась она. — Наверное, неудивительно, — добавила она, так и не объяснив, нравится ей Джейн Остин или нет.
Джек почувствовал, что его унизили.
— А
— Теперь — главным образом, Джорджа Герберта[6]
— Вы верите в Бога?
— Нет. Но он — единственный автор, который заставляет меня об этом жалеть. Он понимает благодать. К тому же, он хорошо писал о прахе.
— О прахе? — Джек напряг память, но вспомнил только: «Для тех, кто выметает пыль, / И комната становится прекрасней».
— Мне нравятся «Церковные памятники». Где смерть сметает прах нескончаемыми взмахами: «Плоть — просто склянка, где хранится прах, / и отмеряет время нашей жизни, / что тоже обратится в прах». А еще мне нравится стихотворение, в котором Господь расстилает «покров из праха от Ада до Небес». Или: «Ты должен праху был придать язык, /чтоб он взывал к тебе, а ты не слышал». Он?то знал, — продолжала Сисели Фокс, — в каких отношения должны быть вещи и слова. «Прах» — хорошее слово.
В те дни стирка занимала всю неделю. Кипятили в понедельник, крахмалили во вторник, сушили в среду, гладили в четверг, а штопали в пятницу. Это не считая прочих дел. Стирали снаружи, в прачечной — отдельном флигеле со своей каменной раковиной, ручной помпой, паровым котлом, под которым разводили огонь, и полом из каменных плит. Среди других орудий труда имелись чудовищный каток для отжима, огромные цинковые ванны и стиральная доска. Наша прачечная была сложена из каменных блоков, с шиферной крышей, а на ней росло молодило. Из трубы шел дым, окна запотевали. Зимой от пара на них таял лед. Прачечная полнилась крайностями влажного климата. Ребенком я, бывало, прижималась лицом к камням, и в дни стирки они оказывались горячими или, по меньшей мере, теплыми. Я воображала, что это домик ведьмы из сказок.
Первый шаг — рассортировать и прокипятить. Белое кипятили в паровом котле — округлом огромном баке с деревянной крышкой. Все дерево в прачечной было мыльно–склизким на ощупь — от раскисавшего и затем твердевшего мыла все оно откалывалось, им же склеивалось. Белое белье — простыни, наволочки, скатерти, салфетки, кухонные полотенца и так далее — кипятилось, а вода от кипячения, вся до капельки, затем сливалась в ванны, чтобы стирать более нежные вещи, или же цветное белье, чтобы не полиняло. В кипятке белье помешивали огромными деревянными щипцами или шестами; клубами вырывался пар, и на поверхность всплывала какая?то серая накипь. После кипячения белье несколько раз прополаскивали в ваннах. Когда горячая ткань попадала в ледяную воду, она шипела и хлюпала. Потом белье отбивали вальком. Валек — это нечто вроде латунного чайника на длинном шесте, в нем много дырок, и он напоминает большой заварник или закрытый со всех сторон дуршлаг. Он шелестел и всасывал в себя ткань, и там, где полотно или лен приставали к нему, на ткани оставались отпечатки. Затем щипцами — и голыми руками — перетаскивали всю тяжелую груду мокрых простыней в другую ванну, затем — еще в одну. А потом складывали белье, с которого ручьями бежала вода, и пропускали сквозь деревянные валы катка. У катка имелись красные колеса, чтобы вращать валы, и красная рукоять, чтобы вращать колеса. Мыльная вода стекала в поддон или плескалась на пол. Кроме того, воду нужно было постоянно качать — дергать за рукоять насоса, крутить рукоять катка. Руки леденели, их обваривало паром. Вы стояли в клубах этого пара и дышали воздухом, вечно пропитанным густым запахом пота — вашего собственного, от всех трудов — и запашком грязи от одежды, оказавшейся на воздухе и в воде.
Стиравшуюся ткань нужно было прополаскивать или замачивать в таких веществах, как «Синька Рекитта». Я не знаю, из чего ее делали. Мы жили в Дербишире, и у меня она всегда ассоциировалась в Синим Джоном с Холмов — я знаю, что это неправильно, но слова связывались воедино, и образ так и остался. Синьку привозили в маленьких цилиндрических мешочках из белого муслина, и когда их болтали в воде для полоскания, та становилась ярко–кобальтового цвета. Белое проходило через эту синюю воду (которая всегда была холодной). Не знаю, из?за какого оптического процесса после такого синения белья оно начинало казаться еще белее, но точно помню, что так оно и выглядело. Это не был отбеливатель. Синька не удаляла упорных пятен чая, мочи или клубничного сока — для этого требовалось настоящее отбеливающее средство, а оно пахло злобой и смертью. «Синька Рекитта» растворялась в воде маленькими облачками, волокнами и щупальцами цвета. Как тонкие нити цветного стекла в стеклянных шариках. Или кровь, если сунуть порезанный палец в тарелку с водой. В цинковых ваннах «Синьку Рекитта» было не очень хорошо видно, но в те дни, когда в прачечной было светло, мы синили воду в белой эмалированной