в силок морская птичка!.. Видно, черт возьми, не всякое
— Это мания, чистая мания!.. Это столь же верно, как и то, что гиппопотам пускает себе кровь тростником, боясь апоплексии, а собаки лечат себя от бешенства водяным шильником… Это мания… ма- мания, говорю я вам…
— Зови как хочешь: от этого капитану не легче, нам не лучше. Да и, между нами будь сказано, к чему поведет такая глупая страсть?
Стеллинский в свою очередь говорил, не слушая лейтенанта, о медицине. Вино выказало страсти обоих — как обозначает оно в хрустале незаметные дотоле украшения.
— Должно начать леченье прохлаждающими средствами, — говорил он, зевая, — кремор-тартар… маг-мадера… потом пиявки, потом можно последовать совету славного римского врача Анахорета, который резал руки и ноги, чтоб избавить от бородавок, и сделать ам-пу-та-цию да тереть против сердца чем-нибудь спир-ту-о-зным!..
Сын Эскулапа был поражен Морфеем в начале речи — участь, грозившая слушателям, если б они были тут. Голова его упала на грудь, руки повисли, и он начал материально доказывать, что, согласно с мнением нашего знаменитого корнеискателя, русский глагол «спать» происходит от слова «сопеть».
Но прежде чем лейтенант кончил говорить, а лекарь начал храпеть, дверь каюты распахнулась с треском: в нее вбежал вахтенный мичман, бледен, испуган.
— Нил Павлыч, — сказал он, задыхаясь, нас дрейфует[77].
— Людей наверх, пошел все наверх! — крикнул лейтенант таким голосом, что он мог бы разбудить мертвых.
С этим словом он кинулся на шканцы без шапки и без шинели, — там уже заменявший его лейтенант хлопотал, как помочь горю. Окинув опытным взором море и небо, Нил Павлович увидел, что с погодою шутить нечего. Крутые, частые валы с яростью катились друг за другом, напирая на грудь фрегата, и он бился под ними как в лихорадке. Сила ветра не позволяла валам подыматься высоко, — он гнал их, рыл их, рвал их и со всего раската бил ими как тараном. Черно было небо, но, когда молнии бичевали мрак, видно было, как ниже, и ниже, и ниже катились тучи, будто готовясь задавить море. Каждый взрыв молнии разверзал на миг в небе и в хляби огненную пасть, и, казалось, пламенные змеи пробегали по пенистым гребням валов. Потом чернее прежнего зияла тьма, еще сильнее хлестал ураган в обнаженные мачты, крутя и вырывая верви, свистя между блоками.
— Пошел на брасы, на топенанты[78]; ходом, бегом! Надо обрасопить[79] реи вдоль судна. Задержал ли якорь? Есть[80]. Слава Богу! Г<осподин> шкипер! разнесен ли канат плехта?[81] Может, надо лечь фертоинг[82]. Сдвоить стопора на даглисте… очистить бухты![83] Послать топор к правой кран-балке; если крикну: «Отдай!» — разом пертулин[84] пополам. Г<осподин> мичман! вы эполетами отвечаете, если рустов [85] отдадут рано… не забудьте участи «Фалька»[86]. Драй, драй, бакштаги в струну вытягивай! Ну, молодцы, шевелись, поплясывай! Не то я вас завтра в ворсу истреплю! Гей вы, на марсах! все ли исправно у вас? Ага! стеньги хрустят? Эка невидаль! Треснут — так на зубочистки годятся! Боцмана! осмотреть кранцы[87]: чтоб ни одно ядро не трону лось, — теперь некогда играть в кегли. Крепко ли задраены порты?[88] Г<осподин> штурман, много ли фут по лоту? Сто двадцать… лихо!.. Гуляй, душа! Далеко еще килю до рачьей зимовки!
Так или почти так покрикивал Нил Павлович, прибавляя к этому, как водится, сотни побранок, которые Николай Иванович Греч сравнил с пеною шампанского. Он, казалось, попал в родную стихию: осматривал все своим глазом, успевал сам везде, и матросы, ободренные его хладнокровием, работали смело, охотно, но безмолвно, при тусклом свете фонарей. Порой, когда над головами их разражался перун, подвижные купы их озарялись ярко и живописно — будто сейчас из-под мрачной кисти Сальватора, и только мерный стук их бега, только пронзительный голос свистков мешался с завыванием бури и с тяжелым скрипом фрегата.
— Ай да ребята, спасибо! — сказал Нил Павлович, потирая от удовольствия руки. — За капитаном по чарке! Теперь дуй — не страшно, мы готовы встретить самый задорный шквал, откуда б он к нам ни пожаловал. Хорошо, что я не послушал вас, — продолжал он, обращаясь к подвахтенному лейтенанту, — и спустил заранее брам-стеньги[89]: их бы срезало, как спаржу. Я, правда, с вечера предвидел бурю: солнце на закате было красно, как лицо английского пивовара, и синие редкие тучки, будто шпионы, выглядывали из-за горизонта; признаюсь, однако, не ждал я никак такого шторма: все ветры и все черти спущены, кажется, теперь со своры… того и гляди, что сорвет с якоря и выкинет на финский берег по клюкву.
— Шлюпка идет! — раздалось с баку.
— Скажи лучше, тонет, — вскричал с беспокойством Нил Павлович. — Кому это вздумалось искать верной погибели? Опрашивай!
— Кто гребет?
— Матрос.
— С какого корабля?.. Есть ли офицер?
Шум бури и волнения мешал расслышать ответы…
— Кажется, отвечают: «Надежда», — закричали на баке[90].
— Ослы! — загремел Нил Павлович, который в это время вскочил на фор-ванты[91], чтобы лучше рассмотреть шлюпку. — Разве не видите вы двух фонарей на водорезе?[92] Это наш капитан. Изготовить концы, послать фалрепных[93] с фонарями к правой!
Долгая молния рассекла ночь и оказала гонимую бурею шлюпку, с изломанной мачтой, с изорванным парусом. Огромный вал нес ее на хребте прямо к борту, грозя разбить в щепы о пушки, — и вдруг он опал с ревом, и мрак поглотил все.
— Кидай концы! — кричал Нил Павлович, вися над пучиною. — Промах! Другой! Сорвался… Еще, еще!
Новая молния растворила небо, и на миг видно стало, как отчаянные гребцы цеплялись крючьями и скользили вдоль по борту фрегата.
— Лови, лови! — раздавалось сверху, и многие веревки летели вдруг; но вихорь подхватывал их, и