Пожалуй, подобная искренность в стихах Иосифа Бродского попадается еще в тех случаях, когда поэт сам распахивает душу, обрушивает на читателя свои чувства и свое понимание мира, свое отчаяние и свое умирание. Та­ким личностным, наверное, была для него «Бабочка». Та­ким автопортретом, я считаю, стал его и мужественный, и болезненный, и до предела распахнутый, и сокровенный «Осенний крик ястреба»:

На воздушном потоке распластанный, одинок,

все, что он видит — гряду покатых

холмов и серебро реки,

вьющейся, точно живой клинок,

сталь в зазубринах перекатов...

……………………………………………………….

Но восходящий поток его поднимает вверх

выше и выше. В подбрюшных перьях

щиплет холодом. Глядя вниз,

он видит, что горизонт померк,

он видит как бы тринадцать первых

штатов, он видит: из

труб поднимается дым. Но как раз число

труб подсказывает одинокой

птице, как поднялась она.

Эк куда меня занесло!

…………………………………………………..

В черт-те что. Все выше. В ионосферу.

В астрономически объективный ад

птиц, где отсутствует кислород,

где вместо проса — крупа далеких

звезд. Что для двуногих высь,

то для пернатых наоборот.

Не мозжечком. Но в мешочках легких

он догадывается: не спастись.

И тогда он кричит...

(1975)

Увы, с этим прозрением он угадал. И крик ястреба не помог. И лишь горсть перьев, юрких хлопьев летит на склон холма. Что это — автоэпитафия? Запись мыслей предвидя­щего свою смерть на вершине поэта? Не спасся поэт от тре­тьего инфаркта в свои неполные 56 лет от роду...

Америка, может быть, и нашла своего поэта-лауреата Иосифа Бродского, но, я уверен, сам он так и не нашел своей Америки.

Эрудиция, талант и культура делали свое, и в результате из всего словоизвержения Иосифа Бродского в русскую литературу пришли шедевры, такие как «Сретенье», «На­род», «Пророчество», «В деревне Бог живет не по углам», «Горение», «На смерть Жукова», «Одиссей Телемаку», «На столетие Анны Ахматовой» и, конечно же, «Осенний крик ястреба». Составить бы из лучших стихов Иосифа Бродско­го — любовных, имперских, христианских, северных, из цикла «in memorial» и глубоко личных, прочувствованных им самим — книгу «Избранного», и, думаю, всем его ярост­ным оппонентам нечего было бы делать...

- * -

11. Северное смирение

К позднему Бродскому я уже был почти равнодушен. Затянутость и какая-то опустошенность, мрачность и раз­драженность.

Но у меня в памяти был всегда свой Иосиф Бродский, и, занимаясь как критик совсем другими писателями и поэта­ми, я все ждал, когда же среди сотен статей, книг и диссертаций, посвященных творчеству Бродского, я встречу ста­тью, а то и книгу о северном, уже почти фольклорном пери­оде его жизни. Так и не встретил. Критики-почвенники сто­ронились самого имени Иосиф Бродский, северные краеве­ды обходили его стороной, критики-западники видели в его архангельской ссылке лишь мучения и страдания. Не вери­ли ни признаниям самого поэта о любви к северному краю, ни воспоминаниям друзей, ни отзывам Анны Ахматовой.

В сентябре 2003 года меня занесло на месяц в одну из лю­бимых поэтом стран — в Швецию, где он бывал почти каждое лето в последние десять лет жизни, спасаясь от нью-йорк­ской жары, на самом же деле погружаясь в привычную для него балтийскую атмосферу. Здесь он был почти дома, в род­ной Балтике, здесь заглушал ностальгию по Северу, здесь в 1990 году женился на итальянке Марии, родившей ему Анну.

Ходил по лесам и каменистым завалам острова Форе, неподалеку от дома, где живет всемирно известный кино­режиссер Ингмар Бергман, а в голову залетали строчки, со­чиненные Иосифом Бродским на острове Торе, тут же, не­подалеку от Готланда, где на даче скандинавских друзей он укрывался в своей экологической нише и писал чудные стихи и о России, и о Швеции.

Вот я и снова под этим бесцветным небом,

заваленным перистым, рыхлым, единым хлебом...

Я припадаю к родной, ржавой, гранитной массе

серой каплей зрачка, вернувшегося восвояси...

(«Вот я и снова под этим бесцветным небом...», 1990)

И в самом деле, поразительно схожи мои родные ка­рельские, архангельские лесные, озерные, гранитные про­странства, наполненные грибами и рыбой, пушным зверь­ем и чистейшей водой, с шведскими землями. И тот же балтийский привычный климат.

О, облака

Балтики летом!

Лучше вас в мире этом

я не видел пока.

(«Облака», 1989)

А Стокгольм вообще похож на Петербург — своими мостами, гранитными набережными, памятниками коро­лям. Бенгт Янгфельдт, шведский друг Бродского, вспоми­нает, как поэт предпочитал ютиться пусть в маленьких но­мерах, но с видом на Балтику. Этот плеск балтийской воды компенсировал все недостатки жилья. Даже с современной живописью на стенах квартирок, подбираемых ему, поэт мирился: «Аскетически белые стены были увешаны того рода 'современным' искусством, которое Бродский не выносил... В этой смеси психбольницы с музеем современ­ного искусства он видел объяснение тихому скандинавско­му помешательству, как оно выражается, например, в фильмах Ингмара Бергмана...» Впрочем, и сам Бергман, очевидно, сбежал на остров Форе подальше от этих гримас художественного глобализма, доказывающих человеку, по мнению Бродского, «какими самодовольными, ничтож­ными, неблагородными, одномерными существами мы стали». Поэт любил бродить в стокгольмских шхерах. «Та же природа, те же волны и те же облака, посетившие перед этим родные края, или наоборот; такая же — хотя более сладкая — селедка и такие же сосудорасширяющие — хотя и более горькие — капли», — пишет Янгфельдт, имея в ви­ду любимую Бродским очень хорошую шведскую водку «Горькие капли», которую

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×