циональной сокровищницы русской поэзии, хотя и там ему место давно определено. Не только в координаты своего по­коления или даже всего XX века, а в систему олимпийского классического измерения искусства, существующую еще со времен языческой Древней Греции и языческого Древнего Рима. И единицы поэтического времени, и отношение к об­разу, к пространству — все оттуда. От древнегреческих по­этических мифов, далее сопрягая их с мифами кельтскими, германскими, финно-угорскими. «Где пил Гомер, где пил Софокл, / Где мрачный Дант алкал...» Через блистательное Возрождение, соприкоснувшись с Данте, и далее в наш древний славянский мир. Это уже иная мировая традиция, иной подход к категориям времени и пространства.

В русской поэзии, на мой взгляд, такими же несомнен­ными олимпийцами были Гавриил Державин и Федор Тют­чев. Нечто олимпийское чувствуется у Баратынского, у Иннокентия Анненского, у Блока, у позднего Заболоцкого. В таком понимании поэзии нет оценочной величины. Нет высокомерия, нет олимпийской братской поруки, отделя­ющей жителей этого Олимпа от поэтов иных традиций и измерений. Скорее есть трагизм заброшенного в наше зем­ное пространство XX века одинокого небесного странника. Иногда поэт, как инопланетянин, не знает, что ему делать с окружающими, кому улыбаться, от кого отворачиваться. Иногда поэт явно тоскует, почему он не живет в том горнем мире своих соратников по олимпийскому измерению, ка­кими силами он выброшен оттуда на грешную землю, низвержен с Олимпа.

Воздух полон богов на рассвете,

На закате сетями чреват.

И мои кровеносные сети,

И морщины о том говорят.

………………………………..

Делать нечего! Я погибаю,

Самый первый в последнем ряду.

Перепуганный мрак покидаю,

Окровавленным светом иду.

(«Бои в сетях», 1983)

Скажем, совсем иные понятия времени и пространства у Сергея Есенина и Николая Рубцова, у Некрасова и Гуми­лева, что ничуть не принижает их поэзию, но дает ей сов­сем иное звучание.

В мое понятие олимпийства тем более не входит ника­кое спортивно-рейтинговое, коммерчески- деловое псевдо­олимпийство, столь знакомое нам по мировым олимпиа­дам. Нет. Боги того величественного мифического Олимпа не рядились за право первенства, они все были первыми и первичными.

Именно олимпийство и придает поэзии Юрия Кузне­цова высочайший трагизм, трагизм во всем: в любви и в дружбе, в отношении к народу и к государству, в ощущении надвигающихся бед. В чем-то он сам со своим олимпийст­вом — знак высокой беды.

Но с предчувствием древней беды

Я ни с кем не могу поделиться.

На мои и чужие следы

Опадают зеленые листья.

(«Битва звезд. Поединок теней», 1976)

Именно трагизм личности становится главным препят­ствием для восприятия его самого его же поэтическими соратниками. Тем более — трагизм, непонятый большин­ством, принимаемый за эпатаж, за провокацию, а то и за погоню вослед дешевой популярности. Обывательскому богемному мирку нет дела до того, что и сам поэт не волен быть иным, что он сам, как человек, мне думается, иногда сгибается под тяжестью своего креста.

И с тех пор я не помню себя:

Это он, это дух с небосклона!

Ночью вытащил я изо лба

Золотую стрелу Аполлона.

(«Поэт», 1969)

Кстати, стрела Аполлона, пронизывая все поэтическое пространство Кузнецова, позволяет делать низкое — высо­ким, обыденное — бытийным, пародийное — трагедий­ным. Казалось бы, иногда Кузнецов позволяет себе не­брежные, затасканные глагольные рифмы, пересказывает анекдоты, утверждает тривиальные истины. Какой-нибудь поэтишко скажет: я тоже так могу. Так, да не так. Нет гра­витации поэзии, нет того неведомого свиста, который от­деляет незримой стеной обитателя Олимпа от даже весьма способных стихотворцев.

Плащ поэта бросаю — ловите!

Он согнет вас до самой земли.

Волочите его, волочите,

У Олимпа сшибая рубли.

(«Отповедь», 1985)

Приняв это олимпийство Юрия Кузнецова как образ его мысли, как его поэтическую систему, становятся логич­ными и понятными многие якобы несуразности в его сти­хах и выступлениях. Его подход к Пушкину, по сути опре­деливший совсем иной путь развития для русской нацио­нальной поэзии. Его подход к сверстникам. Его отношение к женской поэзии36. И даже его подход к нашему христиан­скому Богу. Путь Юрия Кузнецова к Христу — сложней­ший путь человека, знакомого с Пантеоном олимпийских богов. Он вписал Христа в свою систему олимпийских ко­ординат времени и пространства, добра и зла, победы и по­ ражения. Но в итоге (а это важнее всего!) он пришел имен­но к православному пониманию Бога и человека. Он через олимпийское мироощущение пришел к живому Христу. Не к книжному, не к иконописному, а к Христу, живущему в сердцах простодушных мирян, к Христу, понятному про­стому человеку. В конце концов поэма Юрия Кузнецова «Путь Христа» — это еще один народный апокриф.

В поэзии Юрия Кузнецова всегда сосуществуют олим­пийская высота и какая-то простая брутальная реальность. И потому его любимые герои, а может быть, и прототипы героев — это или титаны, как и он сам поверженные на землю, или простодушные русские мужики, добры молод­цы из сказочной, еще дохристианской Руси. Когда он пи­шет про поражение титана:

Твое поражение выше

Земных и небесных знамен,

Того, кто все видит и слышит,

Того, кто горами качает,

И даже того, кто все знает, —

Но все-таки ты побежден, —

он пишет и о себе самом, вознесенном силою таланта в ти­таны, но и побежденном той же самой ему неведомой бо­жественной силой, а потому вознесенном в величие, но по­стоянно смятенном и угрюмом, удрученном увиденным на земле столь многочисленным человеческим злом, война­ми, людской несправедливостью. Отсюда и ощущение то­тального одиночества поверженного титана: «Одинокий в столетье родном, / Я зову в собеседники время», или еще сильнее: «Я в поколенье друга не нашел». Он простодушно бросает вызов непонимающим его горнее пространство разреженного воздуха:

Как он смеет! Да кто он такой?

Почему не считается с нами? —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×