Все принимают за еврея.
Пошто?! Ответить не берусь.
……………………………..
Должно быть, это только внешне
Я не еврей и не узбек,
А если взвесить, то, конечно, —
Еврей, албанец, финн кромешный,
Француз! Очкарик... Человек...
Простое человеческое слово, пропущенное сквозь кристалл поэзии, важнее для Горбовского, чем пустая игра со словом. Он не стал мастером звукописи, открывателем новых рифм и ассоциаций, игра со словом если и шла, то не мешая главному — пониманию смысла. У него почти не было открытий в технике стиха; впрочем, к простоте смысла стремились в период высшей своей зрелости и такие виртуозы стихотворной формы, как Пастернак и Заболоцкий. Думаю, именно простота стиха, простота его интонации, его мелодии объединяет и раннее, и позднее творчество поэта. Потому и любят переводить его стихи на язык песни многие композиторы, хотя поэт никогда специально не писал песенных текстов и поэтом-песенником себя не считает. Простота — значит, смысловая открытость, напевность, возвращение в жизнь поэзии многих простых, но затертых слов. И одновременно — нерв, напряжение стиха, связанное с напряжением его смысла, с напряжением самой жизни. Многие его стихи — как открытые нервы, как оголенные провода. Он всегда воспринимал поэзию всерьез, как дело жизни, как спасение человека. Он объединял эстетику стиха с этикой жизни и потому был прост даже в своей трагичности, в своем одиночестве, в своих поисках веры.
У дороги, у самой развилки,
Возле самого скрипа колес,
Из-под снега торчала травинка...
Неуютно ей нынче жилось.
………………………………..
...Я стоял, говоря ей «спасибо»,
И стыдил свое сердце: «Смотри,
Одиночество — это не гибель,
Это мужество, черт побери!»
Так семидесятые — начало восьмидесятых стали периодом отшельничества поэта. Он уходит от всех, ищет свою подлинность.
Меня зовут... Устали звать.
Молчат угрюмою гурьбою.
А я хочу поцеловать
Вот это небо голубое.
Глеб Горбовский обращается к глубинной русской культуре, погружается в стихию великой русской поэзии, находит там себе собеседников. Нет, не из желания преодолеть «дремучее невежество», чем попрекали и до сих пор попрекают его мастеровитые фарисеи, для которых подлинность становится уже синонимом бескультурья, ибо где же имитация, где аллюзия, где римейк? Из своей постмодернистской вторичности, наспех прикрытого плагиата у мастеров прошлого они попрекают русского поэта в невежественной простоте и незамысловатости. А он и в классике ищет не верификационные возможности, а единую связь, единые корни, единую почву. И потому в стихах о русских классиках так мало книжности, филологичности и так много собственных чувств. Вот, о Михаиле Лермонтове:
...Мать - Россия,
Сколь много в веках твоих зла,
Сколько в душах холодных — гнетущего пыла!
...Небывалого
Миру птенца родила,
А когда он до неба поднялся — убила...
Или же из «Песни о Некрасове»:
И нельзя без Некрасова —
Истинно! —
Как без русской печали, прожить...
Русские поэты былых времен становились для Горбовского прекрасным поводом для продолжения важнейших гражданских тем. Я вспоминаю даже его раннее, нашумевшее стихотворение «Памяти Бориса Пастернака». В отличие от того же Андрея Вознесенского, тщательно зашифровывавшего свои стихи о Пастернаке, Глеб Горбовский пишет вызывающе свободно и прямо:
В середине двадцатого века
На костер возвели человека...
И сжигали его, и палили,
Чтоб он стал легковеснее пыли,
Чтобы понял, какой он пустяшный...
Он стоял — бесшабашный и страшный!
И стихи в голове человека
Стали таять сугробами снега...
Конечно же, это его Пастернак похож скорее на него самого. Но заметьте, как едины были в то непростое время разные поэты в понимании предназначения поэзии, в ее не пустяшности. И как умело уже сегодня новые властители превратили поэзию в пустяшный предмет игры и развлечений. И как легко многие новые мастера пера эту игру приняли... Только не такие, как Глеб Горбовский.
В семидесятые годы в поэзии Глеба Горбовского всерьез появляется тема народа, Родины, рода своего, России. Замечу, что в его обращении к столь пафосным темам никогда не было и тени «уваровщины»5, лакейского официоза, чиновничьего конформизма. Его народ — это не трибуны и президиумы, это родные, запутавшиеся, часто ошибающиеся, нередко чем-то покалеченные живые люди, окружавшие его всю жизнь. Такие и притягивали его изначально, еще с 1963-го:
Мужик в разорванной рубахе —
Без Бога, в бражной маяте...
Ни о марксизме, ни о Бахе,
Ни об античной красоте —
Не знал, не знает и... не хочет!
………………………
Два кулака, как два кресала,
И, словно факел, голова...
Еще Россия не сказала
Свои последние слова.
К теме народа, к теме Бога приходит он, спасая себя от одиночества, выбираясь из пропасти своего кризиса:
Ах, дорога, вниз — полога,