стихотворение «Памяти Тициана Табидзе»12, а особенно за строки: «Кто это право дал кретину — / Совать звезду под гильотину?» — ее на дол­гие годы занесли в черные списки, когда девять лет по идеологическим причинам не издавали новых книг, когда объявили «невыездной». А теперь же — свобода творить, свобода печатать, свобода ездить по миру. Впрочем, первы­ми поехали и совсем уехали именно те, кто объявлял ту или иную поэзию «невыездной», неважно — Юнны Мориц или Николая Тряпкина. Впрочем, эти выехавшие «комиссары» и сейчас на Западе, став славистами, очень строго опреде­ляют, кого из современных поэтов пускать в Европу, а кого и близко не подпускать. Но вряд ли они распространили бы нынче свои запреты на поэзию Юнны Мориц. Ей-то свети­ло оказаться в «дамках» русской поэзии и в прямом, и в пе­реносном смыслах. И происхождение, и репутация, и бы­лые запреты давали ей карт-бланш. Думаю, нашлись бы и богатые друзья из олигархов. Что же по-прежнему превра­щает Юнну Мориц в некую обитательницу гетто отвержен­ных, из которого она сама не желает выходить? И западный мир ее совсем не прельщает: «Все там, брат, чужое, / Не по нашей вере...».

Поэт осознанно не желает идти в мир сытости и роско­ши, оставаясь, подобно доктору Яношу Корчаку с обреченными на смерть детьми в концлагере, среди сирых и убогих, среди обреченных на нищету и гибель людей в нынешней России. «Все красавцы, все гении, все мозги уезжают, / ос­таются такие бездари и дураки, как я». Конечно, это уничи­жение паче гордости, но уничижение не только самой себя, а и всех остальных неимущих, от которых отгородилась не только Россия богачей, но и Россия либеральной культуры, не желающей видеть бед народных. Именно потому и ре­шила остаться в России, среди якобы «бездарей и дураков», что верит в слово поэта, верит в могущество поэзии, в ее способность не только мир озвучить, но и человека сделать иным. А потому верит и в свою необходимость людям.

Поразительно: литературные круги всю жизнь ее счита­ли чересчур эстетской, а сама Юнна Мориц ощущала себя нужной простым слушателям и читателям. Вера в поэзию заставила такого осознанного поэта-одиночку неожиданно заговорить от имени всех поэтов: «Мы — поэты планеты Земля — в ответ на бомбежки Югославии войсками блока ГОВНАТО — силой поэзии будем крушить авторитеты но­вого гегемонства. Мы дадим современникам и оставим по­томкам самые отвратительные портреты сегодняшних 'по­бедителей', называющих Третью мировую войну 'защитой прав человека'. Мы превратим их в посмешище, мы знаем, как это делать! Гегемонство ГОВНАТО, на глазах всего че­ловечества уничтожая суверенную страну Югославию, диктует свои гегемонские условия капитуляции, свои по­рядки, свои блокады, свои гегемонские интересы всей пла­нете Земля. Мы — поэты этой планеты — будем силой по­ эзии наносить удары по гегемонам и гегемончикам, кото­рые сами себя назначили правительством всей Земли... Мы — поэты планеты Земля — не дадим загнать человече­ство в зону страха, мы будем сбивать спесь с гегемонов и гегемончиков мощной струей поэзии. С нами — Бог, Созда­тель, Творец!» (из авторского предисловия к поэме «Звезда сербости» в кн. «Лицо». М., 2000).

Для политиков этот манифест — всего лишь неожидан­ный протест известного либерального поэта против агрессии НАТО в Югославии, для читателя — подтверждение ве­ры Юнны Мориц в силу поэзии, способной оптимизиро­вать дух народа и страны.

О поэме «Звезда сербости», знаковом событии и в судь­бе Юнны Мориц, и в поэзии последних лет, поговорим позже, а прежде попытаемся понять путь поэта к такому бунтарскому произведению.

Юнна Мориц родом из киевской еврейской семьи, и все тревоги и волнения украинского еврейства, помножен­ные на переживания войны, она впитала в себя. И отре­каться от них никогда не собиралась. Как Анна Ахматова писала в «Реквиеме»: «Я была тогда с моим народом...», — так и Юнна Мориц не собиралась уходить от своего народа в космополитическую наднациональную элиту. Когда-то она написала: «В комнате с котенком, / тесной, угловой, / я была жидёнком / с кудрявой головой...» А рядом за стен­кой жили мусульмане, православные — в тесноте, да не в обиде. «Под гитару пенье, / Чудное мгновенье — / Темных предрассудков / Полное забвенье!». Это все та же барачная, коммунальная атмосфера тридцатых годов, что и у Высоц­кого: «Мои — безвестно павшие, твои — безвинно севшие». С той поры у Юнны Мориц и ненависть к рою садящихся на сладкое, и желание чувствовать себя в изгнании — от кормушек, от власти, от наград.

Я – не из роя, и в этом суть.

Полынью пахло в моем раю,

Лечили хиной — от малярий.

Любили горькую там струю

Поэты, пахари, маляры...

Горчили губы у матерей,

Горчили письма из лагерей.

Но эта горечь была не яд,

А сила духа, который свят.

Там родилась я в жестокий год,

И кухня жизни была горька,

И правда жизни была груба,

И я — не сахар, стихи — не мед,

Не рассосется моя строка,

Не рассосется моя судьба.

(«Чем горше опыт — тем слаще путь...», 1987)

Еще одно дитя 1937 года, связанное уже с этим годом навсегда и жизнью своей, и поэзией. С одной стороны, она со своим запрятанным в душе гетто должна быть крайне да­лека от глубинного русского почвеннического рая Вален­тина Распутина, от мистического державничества Алексан­дра Проханова. Но с другой стороны, как близки эти раз­ные писатели, осознающие свои разные корни, — близки своим отрицанием лакейства, патоки и высокомерного из­бранничества. Близки прежде всего тем, что у каждого есть своя почва, своя опора в народе. У каждого своя причина неприятия наднациональных «космополитических высот».

Может быть, резче всего это запрятанное гетто в душе Юнны Мориц проявилось в отказе от любой стайности, от любой тусовочности: «Я с гениями водку не пила / И близ­ко их к себе не подпускала... / И более того! Угрюмый взгляд / На многие пленительные вещи / Выталкивал меня из всех плеяд, / Из ряда — вон, чтоб не сказать похлеще». В своей поэзии она предпочитает первичность жизни, пер­вичность ощущений, первичность запаха и звука любым эффектным формальным приемам. Разочаровавшись еще в самом начале своей литературной деятельности в чрезмер­ных игрищах и неприкрытом политиканстве шестидесят­ников, с их стайностью, стадионностью и часто поэтичес­ким пустозвонством, она, впрочем, как почти и все ее по­коление 1937 года, ушла в одиночество стиха. Не такая ли судьба у Геннадия Русакова, у Игоря Шкляревского, у Оле­га Чухонцева? Тогда же отвернулись от шестидесятничест­ва и более молодые, такие разные поэты, как Татьяна Глушкова и Иосиф Бродский, Юрий Кузнецов и Юрий Кублановский. Еще в 1979 году Юнна Мориц писала:

Я знаю путь и поперек потока,

Он тоже — вещий, из грядущих строк.

Он всем известен, но поэты только

Стоят по грудь — потока поперек.

(«Я знаю ямбы вещих предсказаний...», 1979)

Юнна Мориц не принимала жеманных игр и эстетства литературных салонов еще и потому, что на всю жизнь осталась обожжена своим военным детством, всегда помни­ла, каково это: «Из горящего поезда / на траву / выбрасы­вали детей. / Я плыла / по кровавому, скользкому рву / че­ловеческих внутренностей, костей... / Так на пятом году / мне послал Господь / спасенье и долгий путь... / Но ужас натек в мою кровь и плоть — / и катается там, как ртуть!» («Воспоминание», 1985).

Поэт, как правило, говорит о себе все в стихах, надо только внимательно их читать. Юнна Мориц любила изыс­канность стиля, увлекалась сложными рифмами, экспери­ментировала с ритмом стиха, чем так понравилась ведуще­му теоретику стиха Михаилу Гаспарову, но ее запрятанная глубоко гонимость всегда оставалась в душе, и в результа­те — ранимость, в результате дерзость по отношению к вла­стителям в литературе, отказ от ученичества: «Из-за того, что я была иной, / И не лизала сахар ваш дрянной, / Ошей­

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату