Но лишь ушанка свесившимся ухом
Махнула мне с отцовской головы.
И все ее походы в лес, все встречи с куропатками и тетеревами вызывают новые мистические видения:
Мой отец... он давно не с нами,
Но когда поют петухи,
Под босыми его ногами
Тихо-тихо вздыхают мхи.
Не в охотничьей лихорадке
Он приходит к вам зоревать:
Он встает из своей могилы
Не затем, чтобы убивать.
Так от своей собственной судьбы Ольга Фокина приходит к судьбе всего поколения, к судьбе таких, как она, горемык 1937 года рождения. Ее герой — это такой же, как Николай Рубцов, или Валентин Устинов, или Игорь Шкляревский — барачные, детдомовские дети, последнее поколение, знающее горькую правду той Великой войны.
Рос мальчишка далеко не неженкой,
Матери, отца почти не помнил.
Помнил он пожары, толпы беженцев,
Мертвецов, которых не хоронят.
Как мечтали эти сироты о сильных папиных руках, нежных материнских губах, как им не хватало нежности в детстве! Поколение, которому недодано любви.
Все понимание прожитой эпохи пришло к Ольге Фокиной в городе, в Москве, в студенческие годы. И еще — острое чувство одиночества. Она не стала бороться за вживание в этот город, не стала примерять на себя городской быт. И этим сохранилась. Даже сильные деревенские парни ломались один за другим, а она жила — своим традиционным бытом. Ходила в магазины грампластинок, где среди джазовых мелодий выискивала записи русских народных песен. И плевать ей было, что на нее смотрели, как на деревенскую. Она такой и была.
И отвечу я мальчишке:
«Я, конечно, из деревни.
И не скрою, раз спросили
Из деревни из какой:
Песни есть о ней и книжки,
Есть о ней стихотворенья.
И зовут ее — Россия!
А откуда вы — такой?»
Я отчетливо помню те времена пренебрежения деревней, что прекрасно описал Василий Шукшин. И понимаю силу фокинского вызова. Все эти приезды и переезды в города скоро перестали ее волновать. Она ценила свой уникальный мир северной деревни.
Ты меня приглашаешь в Москву,
Мол, довольно гостить у природы:
Вон уж ветер сгребает листву,
Вон и тучи грозят непогодой.
Но что могут знать москвичи о чарующем мире древнего лада? О подлинной свободе крестьянского духа?
Им ли знать, что лишь здесь, наяву,
Вдохновенье мое и свобода?
Не грусти.
Я приеду в Москву
На последних двинских пароходах.
Конечно, прошла и Ольга Фокина искушение Москвой. Даже стих пошел какой-то другой, эстрадно- кричащий, транспортный:
Опять посыпались — птенцами из гнезда —
На пароходы, самолеты, поезда
И полетели, понеслись за горизонт...
Ах, осень, осень, расставания сезон!
Нас ожидает общежитий суета,
Нас ожидают необжитые места.
Одних — заводы, стройки,
Других — пятерки, тройки,
Тех — воинские части,
Всех — во какое! — счастье
Наверняка!
Пока. Пока.
Как это похоже на рубцовские рубленые стихи: «Я весь в мазуте, весь в тавоте...» или: «Я забыл, как лошадь запрягают...». Можно было и Ольге подключиться к подобной ритмике, обретая иную известность. Быстро опомнилась.
Я не просто грущу, я — в печали великой!
Вся душа извелась от невидимых слез:
Без меня, без меня! — отцвела земляника.
Без меня, без меня! — отзвенел сенокос.
Мир еще живой народной поэзии манил Ольгу Фокину своими созвучиями, отвращал от городской культуры. Может, Ольга Фокина принесла себя в жертву уходящей России? А может, сохранила красоту, которой еще долго будут подпитываться люди?
Я из дому ушла, чтобы «стать человеком»,
Почему ж так домой «в человеки» влечет?
Сделан выбор, и уже навсегда — в пользу той, первичной, народной культуры. Она знала о существовании другого, шумного мира, но те, другие, не способны были понять ее мир гораздо более, чем она — их кумиров. «Дуньку-то можно было послать в Европу» да еще и поразить Европу, как бывало не раз, — от Плевицкой и Шаляпина до простого русского парня Гагарина. А вот верхушечно-западной нашей интеллигенции уже навсегда недоступен был мир русской народной культуры. Скорее ее могли бы оценить английские эстеты.
При Ольге Фокиной всегда и ее стойкость, и самоуважение, и гордость за знание того сокровенного,