И с такими вот мостками кривыми, где всего романтичней — топиться, и плывущими в туман мостовыми, и пивными, где охранка толпится. Займа требует плакат из простенка. В дым извозчики, а улочки узки. И сварливая речонка Виленка плачет, темная, надрывно, по-русски. (Перевод А. Гелескула)[205]

Даже время как-то неопределенно: то ли XIX век (но на сей раз сгущена обратная сторона романтики), то ли современный автору город, в котором проступает недавнее прошлое имперской провинции. Наряду с иронией, в атмосфере стихотворения ощущается мрачноватая романтика, разлитая в городе и наводящая тоску, меланхолию — быть может, от пасмурности, серости, недостатка света.

В «Виленском имброглио» (1936), кажется, взаимно перетекают, взаимозаменяются объект и субъект текста; короткие диалоги, реплики, словно в уличной толпе, вообще говор улицы:

Колокольни кривы? Возможно. Дрожки странны? Определенно. Все так неверно… (388)

В обстановке неопределенности-непонятности (к слову упоминается и психиатр), вне времени возможна встреча с тенью:

у меня rendez-vous с паном Мицкевичем у речки. Течет Виленка-речка, месяц в речке, как свечка, на пригорке присяду. (389)

А известие об отъезде «пана Мицкевича» в Россию приводит к логическому выводу: «значит, тоже коммунист!», которым и завершается стихотворение. Имброглио здесь, конечно, выступает в обоих своих значениях: и литературной усложненности, и как понятие путаницы, бестолковости, перенесенное на город.

Двойственность, постоянное балансирование — черта поэтики всего виленского цикла Галчиньского. Не составляют в этом отношении исключения и несколько фельетонов (фактически эссе или небольших рассказов), которые он публиковал в местной прессе, — например, «Виленская сердечность». Вот начало:

«В далеком, волшебном Вильно — люди сердечны. Что ни миг, слышно: — Миленький мой, голубчик, любовь моя, приходи чайком побаловаться! С пирогами.

Народ говорит на польском с русскими, на русском с поляками, но сколько ни слушай, сам черт не поймет, о чем они талдычат.

Во тьме души сгубили. Бормочут. Сердечность зато неслыханная. Конечно, за сердечность надо платить сердечностью. Плохо только, если у тебя, например, квартира с ванной.

Обладатель квартиры с ванной может рассчитывать на широкую популярность во всем городе. Ванна в далеком, волшебном Вильно принадлежит к вещам редким»[206] .

А дальше — как в рассказах Зощенко — идут нескончаемой вереницей желающие помыться, от «приятельницы нашей знакомой» до незнакомой старушки с больным песиком. В своей обычной иронично-юмористической манере Галчиньский рисует черты быта и психологии виленчан, распространяя и на эти сферы ту «чертовщинку», о которой уже говорилось.

В «Виленской осени» «романтический город»[207] представлен одновременно и резко иронично, и с особенным, присущим поэту лиризмом. Об этом фельетоне уже говорилось. Постоянные переходы, переливы красок, ощущение того, что смешное в любой момент чревато трагичным, а едкая ирония оборачивается тонкой лирикой, — все это, по-видимому, и отражало самоощущение поэта (и, вероятно, не его одного) в современности предвоенных лет.

В завершение приведем итоговые слова Буйновского, четко определяющие значение виленской художественной среды, в которой облик и образ самого города являлся творческим стимулом: «Начало войны застало Вильно в ситуации города, над которым пронеслись волнения и бури идеологических и культурных битв… Недавнее прошлое свидетельствовало о динамизме этого центра, озаряющего не только Виленщину, но и влияющего на формирование науки и литературы во всей Польше… Позднейшее участие писателей, выходцев из виленской среды, в творческой жизни в стране и в эмиграции проступило очень выразительно»[208]. За примерами, как говорится, далеко ходить не надо: в следующей главе речь пойдет о Чеславе Милоше.

ФИЛОМАТСКИЙ КОД WILNO

Чеслава Милоша

В творчестве Чеслава Милоша (Czeslaw Milosz, 1911–2004) город Вильно занимает значительное место. Это город его школьных и студенческих лет (родился он в Ковенской губернии в Литве, в усадьбе Шетейне), здесь он начинал как поэт, отсюда уехал в Варшаву (где провел и годы оккупации, сотрудничая в польской подпольной печати). В 1951 г., находясь на польской дипломатической службе в Париже, будучи уже известным поэтом, Милош сознательно стал эмигрантом (невозвращенцем). Такой шаг дался ему очень нелегко, но ситуация виделась безвыходной: быть писателем в советизированной Польше не представлялось возможным. Новая жизнь начиналась фактически в изоляции: не только прежние связи были оборваны, но и польская эмиграция Милоша поначалу не приняла. Выживать пришлось фактически в одиночку, поддержку ему оказало очень небольшое число людей, верность поэту сохранила лишь его Муза. Но, по собственному признанию, этот горький опыт придал ему сил. Милош выпускал книгу за книгой, стихи и прозу. Он жил в Европе, а с 1960 г. в Америке, где стал профессором университета в Беркли, в Калифорнии. В 1980 г. Милошу была присуждена Нобелевская премия. Последние годы жизни его прошли в Кракове.

К воспоминаниям о городе юности поэт обратился не сразу — поначалу присутствовало определенное отторжение прошлого:

«Провинциальность Вильно. Очень она меня угнетала, и я мечтал вырваться на простор. Так что не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату