знака, — по определению ученого, «одна из наиболее драматических семиотических антиномий»[298], - у Шнеура еще более усилена за счет антиномии свое/чужое. Если продолжить рассуждения в терминах Р. Якобсона, то и в этой поэме «метафорический субъект действия» превратился в «реального субъекта».

Интересно, что интерпретация этого архитектурного уголка в книге Микалоюса Воробьеваса «Искусство Вильнюса» близка поэтическому взгляду Шнеура: «Шесть мощных, ровных колонн; выразительный фриз с триглифами и метопами; над ними — широкий треугольный фронтон — статичный, не устремленный ввысь… Кажется, будто этот фасад, приняв несколько театральную позу, декларирует какой-то героический монолог. Несмотря на искреннее стремление подражать величию классических образцов, эта архитектура весьма далека от наивной, полнокровной антики… все же она — декламация, хоть и говорящая строго убедительным тоном»[299]. Поэт интуитивно уловил не только театральность, но и поэзию монолога, скрытую в архитектуре площади.

Со статуей Моисея Микеланджело связана распространенная легенда (которую приводят даже в путеводителях): закончив свою работу (длившуюся с перерывами почти сорок лет), великий Мастер остался доволен и выразил это темпераментно: хлопнув каменного Пророка по колену, он воскликнул: «А теперь — говори!» Таков же, в сущности, и смысл «оживления» статуи в поэме Шнеура, где Моисей призывается «возвысить голос» для пробуждения своего народа. Причем римский Моисей изображен сидящим, виленский — стоящим, что создает для Шнеура перспективу визуальной последовательности этого почти кинематографического движения.

В издании поэмы Шнеура с литографиями Германа Штрука (см. ниже) изображен «Моисей» Микеланджело, что логично. Интересно, что совсем в другое время и в другом издании, в книге Ицхака Бройдеса «Предания Литовского Иерусалима» («Agadot Yerushalayim de-Lita», Tel-Aviv, 1947), появилась иллюстрация (рисунок пером худ. Моше Воробейчика-Равива), изображающая того же «Моисея» Микеланджело вместо виленского! В этом случае как раз отсутствует какая-либо мотивировка подобной замены, можно лишь предположить, что на выбор художника могло повлиять воспоминание о ярком образе из поэмы Шнеура.

За образом Моисея у Шнеура ощущается и поэтический мир плачей, ламентаций, — так называемых кинот, своего рода скорбных элений о разрушенном Иерусалиме, в которых (часто от лица Иеремии) призываются праотцы и праматери еврейского народа как ходатаи за народ перед Всевышним[300]. Но в поэме Шнеура (в отличие от кинот) монолог, достигнув апогея, обрывается; величественная картина восставшего пророка рассеивается и возвращается реальность: «ты — камень», «безмолвная статуя с застывшим взглядом». Однако интенсивность чувства и монументальность изображения не исчезают из поэмы сразу, а преображаются в следующей, пятой главе в фантасмагорию бессонных дум и болезненного сна, в котором сменяются образы Моисея, рыдающих евреев, обрушивающихся, словно высокие горы, Скрижалей (10). А далее —

Ты вере изменил, Законодатель… —

— горькое обвинение, мотив перемены веры, актуальная угроза для еврея, в особенности образованного по-современному; автор предельно заострил этот мотив тем, что «подозрение» падает на самого Моисея (Моше), приведшего евреев к вере! А с другой стороны, статуя сделана неевреями, и это привносит мотив «украденного наследия», который развивался Шнеуром в поэме «Под звуки мандолины» (1911).

Прослеживается здесь и другая традиция: русская литература, которая тоже была источником вдохновения для еврейских поэтов и писателей. Последнее двустишие, завершающее четвертую главу, -

Ты вере изменил, Законодатель… Неужто… изменил! Ужасно твое молчание, статуя… Неужели?.. О, пророк! —

явно спроецировано на пушкинские строки:

…о, тяжело Пожатье каменной его десницы![301]

На ту же аллюзию работает и обращение к статуе с просьбой, и сами слова «каменный», «тяжесть» и т. п. Не исключено также наличие интертекстуальной связи и с пушкинским «Пророком» («глаголом жги сердца людей!» — «возвысь могучий голос»). Мотив оживающей статуи ведет и к другому пушкинскому тексту — к «Медному всаднику»; здесь надо отметить и анафорические зачины Шнеура «любил я…», «помню я…» («Люблю тебя, Петра творенье, // Люблю твой строгий, стройный вид…»), и его обращение к городу «на ты» («Разделила ты славу Иерусалима…»), и образ города-бабушки, женщины, вдовы («…как перед новою царицей // Порфироносная вдова»[302]). Все это обнаруживает художественную логику введения Шнеуром в поэму также имени самого Пушкина: пусть через «сквер Пушкина», но и в некотором, так сказать, статуарном виде, — неподалеку от собора находился скульптурный бюст русского поэта.

Эмоциональный тон этих глав и образы ночного города возвращают к горькой правде реальности — галута (изгнания): поэтом использована библейская семантика ночи как галута, жизни в рассеянии. Этими мотивами во многом определяется образ Вильны как столицы еврейской диаспоры, галутного Иерусалима. Последнее словосочетание абсурдно: ведь жители ушли из разрушенного Иерусалима в галут. Имя Иерусалима оказывается как бы снижено: это не высокий символ, а, наоборот, на этом символе — печать униженности. Рождается новый двусоставный образ:

Величие Торы витает над ее головой и позор рабства у нее под ногами. (10)

Двойственность образа еврейского Вильно видна и в позиции отталкивания-притяжения со своим великим «двойником»: галутный Иерусалим — некий суррогат, но, с другой стороны, он ведь — галутный Иерусалим, и в этом отчетливо чувствуется желание сохранить память и любовь, историю.

Так же можно объяснить и метания лирического героя. Его желание уйти из города и такая реалия, как железная дорога, приобретает символический оттенок — «рельсы, разделяющие сердце этого города», где соплеменники кажутся рабами: галут подавил их, лишь за пределами его — свобода. Здесь же перечисляются и противопоставляются Вильно другие страны, привлекательные красотой и богатством: Франция, Германия, Италия, Греция. Но в конце концов оказывается, что уйти от этого города нельзя — как невозможно убежать от самого себя. Пусть Вильно видится «большой гостиницей», «захолустьем» и даже чужбиной, все же главные ценности его, несмотря ни на что, сохраняются. Это ностальгический запах субботней рыбы, талит в окне синагоги; наконец, здесь даже «еврейский портной напевает мелодии молитв Йом-Кипура, а швейная машинка аккомпанирует ему» (11). Такие впечатления врачуют душу и превращают чужое пространство в родное,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату