таким образом обрекал себя на неизвестность и затруднял себе карьеру, поскольку языком образованных литовцев был польский. Такой шаг для того времени был настолько необычен, что позволил современному исследователю Томасу Венцлове охарактеризовать Даукантаса как «чудака»[343]. Что ж, таковой нередко и оказывается роль первопроходца, первооткрывателя. Даукантас и его последователи по-своему восприняли миф о «золотом веке» прошлого — об особой значимости литовского фольклора и мифологии (что характерно и для польского романтизма), но при этом они создали и свой «миф», причем антипольский, важной составляющей которого стало представление об унии с Польшей как о явлении сугубо отрицательном для литовского языка и культуры. Даукантас создал модель первичного идеального состояния, не связанного с определенной эпохой, пребывающую вне исторического времени, как некий «идеальный текст». В той первичной сакральной Литве человек и природа нераздельны и пребывают в идеальном статическом состоянии; сама же Литва — «страна, живущая суверенно и естественно, в мифологическом пространстве лесов. Такой идеал отрицал все существенные современные признаки и отличия»[344]. При этом «система Даукантаса стала важнейшей знаковой моделью для следующего поколения»[345]. Вильнюс в литовском самосознании становится мифологизированной столицей, центром национальной жизни и будущего национального государства (отсюда отчасти исходит и польско- литовский конфликт в отношении Вильнюса)[346]. Древняя, утраченная столица обретает для литовцев значение символа надежды на возрождение государственной и национальной независимости: «Лейтмотив столицы имел такое же фундаментальное значение для сохранения нации как лейтмотив леса или земли»[347].
Эти чувства выразил ярко, определенно и поэтично Майронис (1862–1932), литовский национальный поэт-классик, видевший в Вильнюсе «квинтэссенцию истории народа» [348]. Одно из его стихотворений, «Вильнюс» (1892), обращено непосредственно к читателю — возгласом «Погляди!», автор приглашает вглядеться в развертываемую неспешно и торжественно панораму. Взгляд обращен на город с удаленной точки:
Сон, ночь и тишина здесь символичны: нет звуков былой славы, нет лучей, которые расходились от Вильнюса по всей Литве (11). В этой романтической элегии почти отсутствуют детали — отобраны лишь те, что свидетельствуют о былой славе и величии, — как, например, старый замок, дорогой сердцу поэта. Каждая из трех строф заканчивается вариацией рефрена, в котором выражено главное, сущностное представление о Вильнюсе — «Где, Вильнюс, те твои лучи, / что светили / Литве, нашей отчизне?» (11). Стихотворение не столько конкретно-описательно, сколько рисует нам некий эмоциональный пейзаж. Поэт мысленно обращается к прошлому, ведь ныне и город, и все вокруг погружено во тьму, ночь и в небытие. Прошлое же, минуя настоящее, смыкается с будущим. В третьей строфе говорится о печали, но здесь же и слова утешения — и к возможному собеседнику-читателю, и к городу: «Смотри, на востоке уже заря разгорается», «Времена меняются», и в заключение говорится о свете — уже не в прошедшем, а в будущем времени. Стихотворение стало действительно пророческим — но, как оказалось, ненадолго.
Ставшая независимой в 1918 г. Литва скоро лишилась своей столицы: в 1920 г., вопреки условиям мирного договора и в противоречии с международным правом, Вильнюс и Вильнюсский край был занят польскими войсками и затем присоединен к Польше (см. об этом также в разделе «Между войнами»). Литва разорвала дипломатические отношения с Польшей, и Вильнюс оказался по ту сторону границы. Примириться с этим, естественно, Литва не желала: столицей вынужденно стал Каунас, но его неожиданное именование «Временной столицей» стало важным национальным символом.
Вильнюс же для литовцев отныне видится в образе плененного города, города-узника, становится предметом ностальгических мечтаний. Из этих представлений родилась «поэзия Вильнюса» 1930-х годов. Поэзия этого времени дает именно цельный образ города, тесно связанный с основной идеей возвращения прежней древней столицы. Такие тексты (более чем 20 поэтов) широко представлены, к примеру, в антологии «Поэзия нашего Вильнюса» (1932), изданной Симасом Миглинасом.
Основные мотивы воплощения Вильнюса в этих стихах вдохновлены, как представляется, тем же Майронисом, другое стихотворение которого о Вильнюсе в неволе также помещено в антологии. Это «сердце Литвы», — и отнять Вильнюс значит вырвать у страны сердце, — отсюда звучало имя Литвы, сюда вели все пути,
упоминается и еще один литовский князь — Альгирдас (Ольгерд). Поэт напоминает и повторяет, что в Вильнюсе заключено не только прошлое, но и будущее: «Здесь ведется борьба за существование». Майронис формулирует и то, что в дальнейшем станет одним из распространенных лозунгов-призывов: «Был и будешь нашим, нашим!»; видит он и пути к этому: «Но жалобами его не обретешь; лишь трудом… лишь в борьбе и на прямых путях / лишь когда сам возродишься душою!» (17–18).
Во многих стихах предстает как бы замерший и насторожившийся город, ушедший в себя, в свое прошлое и живущий ожиданием. Историческое прошлое, как правило, подразумевается боевое — времена битв и побед, эта поэзия охотно упоминает воинственных и победоносных литовских князей, например Кястутиса (Кейстута, 52).
Стихотворение Людаса Гиры «Прекрасен, о Вильнюс, ты поутру…», близкое к мотивам Майрониса. Город предстает в утреннем свете, автор бросает на него взгляд с высокой точки, с горы Трех крестов, с которой Вильнюс «как на ладони». Его обнимают со всех сторон «зеленый венок живописных гор…», река «Нерис голубая»: «сладко струятся ее живительные волны». Но в картине безмятежного покоя после первой и второй строф наступает перелом: волны «словно… жалеют о чем-то»: о «сынах-странниках», обо «мне, напрасно гибнущем». Однако это «Я» остается там, «где когда-то / Жила могучая душа нашей родины», потому что только в Вильнюсе можно отыскать «ключ» к этой душе, которую, быть может,