крайне взволнованный, запыхавшийся, словно за ним гнались вплоть до четвертого этажа. Еще и не поздоровавшись, он с порога объявил:
— Плохие новости. Арестован Петербургский комитет.
Некоторое время все подавленно молчали.
— Надеются обезглавить революцию! — воскликнул Николай Дмитриевич и уставился в глаза Петру Ананьевичу, как бы спрашивая: «Вы со мной согласны? Я ведь хочу, чтобы вы были согласны…»
Но его слова остались без ответа… А сегодня утром чуть свет Николай Дмитриевич дрожащим от счастливого волнения голосом сообщил: «Кажется, начинается». В Таврическом — ему звонил Александр Федорович Керенский — полная неразбериха. Накануне царь подписал указ о роспуске Думы. Но ее председатель Родзянко, не подчинившись, послал царю телеграмму-ультиматум: «Немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство!» Затем Родзянко обратился по телеграфу к главнокомандующему, генералу Алексееву, за поддержкой. Вскоре на имя Николая II была отправлена еще одна телеграмма: «Надо принять немедленные меры, ибо завтра будет поздно!»
Петр Ананьевич пренебрег температурой и более не ложился в постель, стараясь не отходить от телефона. Вторично Соколов позвонил около полудня. На сей раз новости были еще более значительные и обнадеживающие. Только что в Думу явились делегации от восставших против правительства частей и потребовали от «избранников народа» ответа, на чью сторону они встанут. В то же время с Родзянко связался по телефону князь Голицын, премьер, известил об отставке кабинета.
— Дожили, Петруша, дожили! — Николай Дмитриевич даже всхлипнул. — Если сможете, приходите сейчас же в Таврический. Все наши туда собираются. Святой долг быть сейчас там, где решается судьба России. От государственно мыслящих людей зависит грядущее…
В Таврический непременно надо попасть. Еще в середине февраля на заседании ЦК, где шла речь о тактике партии в предстоящей революции, было решено способствовать созданию Совета рабочих депутатов. И они стали действовать. У него дома вдвоем с Еленой Дмитриевной написали листовку о Совете. Вот ее экземпляр белеет на стене Арсенала:
«…Только организация может укрепить нашу силу. Прежде всего выбирайте депутатов, пусть они свяжутся между собой. Пусть под защитой войска создается Совет депутатов. Крепкой связью вы присоедините к себе остальных солдат… Организуйте Совет рабочих депутатов».
У Арсенала идет митинг. Там шеренгой — мал мала меньше — выстроились захваченные шведами в петровские времена и выкупленные позднее русскими торговыми людьми пушки. Ораторы поднимаются на ствол головного орудия, срывают шапки, выкрикивают непривычные уху слова:
— Граждане свободной России!..
— Слава доблестной революционной армии!..
— Долой Николая Кровавого!..
Со стороны Лиговки внезапно долетает пулеметная дробь. Митинг настораживается. Люди вытягивают шеи, прислушиваются. Стрельба обрывается столь же неожиданно. На орудие поднимается новый оратор. Смуглолицый, в меховой шапке, на черном пальто пламенеет бант.
Петр Ананьевич застрял в толпе. Повсюду лица, лица, лица… Разинутые в крике рты, выбившиеся из-под платков и ушанок волосы, слезящиеся на ветру глаза. Шинели, матросские бушлаты, душегрейки, студенческие тужурки, шубы, добротные пальто…
Надо было торопиться. В Таврическом дворце сейчас, быть может, происходят важные события. Но Петр Ананьевич не прилагал чрезмерных усилий, чтобы выбраться на простор. Ведь именно здесь, на улицах, массы творят революцию, здесь Петроград подобен Парижу Четырнадцатого июля. Народ штурмует российскую Бастилию.
— Братья! — Сквозь митинговый гул доходит голос оратора. — Наступил великий день. Мы все, собравшиеся здесь, приветствуем свободный революционный народ России. Каждый из нас, перечеркивая в памяти мрачное прошлое, произносит с гордостью: «В бывшей самодержавной России отныне нет ни господ, ни рабов!» Мы все граждане великой свободной демократической страны, равные теперь перед богом и законом.
Красиков невольно прислушался. Голос показался очень уж знакомым. Где приходилось его слышать? Да ведь это Пешехонов, Алексей Васильевич. Оказывается, и энесы приветствуют революцию! Своеобразно, однако, приветствуют. Отныне, по их словам, наступит классовый мир, тишь и благодать.
В мозгу засела какая-то чрезвычайно важная, хотя и не до конца еще определившаяся мысль. Петр Ананьевич начал решительно пробиваться к орудиям. В толпе громко переговаривались:
— Проняло, видать, барина…
— Поравняться с нами желают…
— В подвал твой на жительство переберется по причине равенства!
— А все же славно, братцы. Ей-богу, славно… Красиков оглянулся на улыбающегося чумазого молодого рабочего и преодолел в себе желание объяснить ему, что нельзя поддаваться радости первого успеха, что сладкие речи господина Пешехонова опасны, потому что они зовут остановиться на том, что народ получил сегодня.
У головного орудия распоряжался с начальственным видом веснушчатый молоденький матросик. На него наседали трое желающих выступить — солдат в прожженной на боку шинели, женщина в душегрейке и возбужденный, нервный студент в очках. Матросик, не утрачивая важности, время от времени хватался за карабин и покрикивал на них.
— Сейчас буду говорить я, — объявил Красиков.
— Как это? — Матросик на миг онемел. Но тотчас пришел в себя и свирепо вытаращил глаза. — Соблюдать порядок! Ясно?
Не ввязываясь в полемику, Петр Ананьевич поставил ногу на колесо орудия, взобрался на плоскую казенную часть. Пешехонов его не видел. Он весь был в своей речи. Наконец, выкрикнув заключительный лозунг о единении русского народа в революции, он обернулся, узнал Красикова:
— Вы — говорить? — и улыбнулся так, словно эта встреча им обоим в равной степени приятна. Попросил: — Одну минуту, — и возвысил голос: — Братья! Вот рядом со мной стоит следующий оратор. Я не сомневаюсь, что хотя мы принадлежали к различным партиям, вы сейчас услышите то же, что говорил и я. Мы, русские, должны быть заодно всегда, и в трудный, и в светлый час. Ибо мы волею исторических судеб — единая братская семья. Революция сплотит нас еще теснее. Да будет так во веки веков!
Он оглянулся. Глаза его сверкали воодушевлением. Ему, должно быть, и в самом деле не верилось, что сейчас кто-нибудь может с ним не согласиться. Он схватил Петра Ананьевича за руку, пожал ее и спрыгнул с орудия. Красиков занял его место.
— Товарищи! — выкрикнул он.
— Ого! Лихо берет.
— Товарищи! — повторил Петр Ананьевич. — Мы с предыдущим оратором действительно принадлежим к различным партиям. Правда, я не думаю, что отныне между нами не будет повода для расхождений. То обстоятельство, что мы оба русские, отнюдь не сделало нас братьями. Не думаю я также, что победа России над империалистической Германией избавит нашу отчизну от враждующих партии и классов. Мне трудно судить, сознательно или бессознательно обманывает вас выступавший передо мной господин, но что он вас обманывает, это для меня очевидно. Взгляните, товарищи, на ту сторону проспекта. В этом вот пылающем сейчас здании наших братьев обрекали на каторгу и виселицы. Но разве неправый суд над ними творили не русские? А в охранке не такие ли русские измывались над русским рабочим человеком? Кто расстреливал вас Девятого января на Дворцовой площади? Кто? Разве царь позвал для этого немцев? Товарищи! Мы с выступавшим передо мной господином по-разному любим свой народ и свою отчизну. Он зовет вас к миру с помещиком и капиталистом. А я и мои товарищи большевики говорим: пролетарская Россия ставит своей целью свергнуть бесповоротно не только царя, но и всех тех, кто веками угнетал трудовой народ, — помещиков и капиталистов. Мы говорим, нам безразлично, русские ли они, или Нобели, Лесснеры, Терещенки, Манташевы, фон Вали. И те и другие — наши классовые враги. И я провозглашаю: да здравствует революционное единение трудового народа!
Студент в очках запел «Марсельезу». Весь митинг подхватил песню. Пел веснушчатый матросик, пел солдат в прожженной шинели, пела женщина в душегрейке. И чумазый парень без шапки, должно быть, подтягивал, хотя навряд ли знал слова. А вот пел ли господин Пешехонов? Петр Ананьевич вгляделся в