Считаете ли вы, товарищ Красиков, удовлетворительным нынешнее положение в Комиссии? У нас есть сведения, что петроградские тюрьмы переполнены самым разношерстным народом. Среди арестованных много публики случайной, такой, что ее и нужды нет держать под стражей. Скверно, Петр Ананьевич, архискверно! Мы сейчас особенно должны помнить, что к любому нашему действию все классы — а трудящиеся в первую очередь! — присматриваются чрезвычайно внимательно, чуть ли не на зуб пробуют. Диктатура пролетариата может быть успешной лишь в том случае, если сумеет соединить принуждение и убеждение. А мы, оказывается, заключаем людей в тюрьмы без всякого основания. Сами даем пищу вражеской агитации. Согласны? Еще бы! В таком случае надо подготовить документ об очистке тюрем от случайных лиц, не представляющих опасности для Советской власти. Я подпишу его от Совнаркома, вы — от Следственной комиссии.
Вечером Ленин и Красиков подписали два документа: приказ о немедленном освобождении из Петропавловской крепости и «Крестов» тех арестованных, против которых не было веских улик, и особый приказ об освобождении из Петропавловской крепости членов деградировавшей и потому безопасной для Советской власти войсковой рады…
В комнату, размахивая руками, влетел Алексеевский.
— Я говорил? Говорил?! — Щеки его раскраснелись, глаза устремлены были на Красикова, но безусловно не видели его. — Что же это делается? Буржуи рабочего какого-то подкупили, — факт, что подкупили! — так он ту шкуру-графиню до небес превозносил, прямо как революционерку. Контру надо — к стенке!
— Вы были в зале? — Красиков спросил так, что Алексеевский сразу пришел в себя. — Вы кто? Комиссар Следственной комиссии или… Я вам объяснял, что следователь не должен появляться на заседании?
— Так я и не заходил, — Алексеевский отвел глаза. — Возле дверей только постоял, послушал. Душа прямо закипела. Я так скажу, товарищ Красиков, хоть серчайте на меня, хоть нет. Не то мы делаем, не то, Шуточки с контрой шутим, а с нее шкуру сдирать надо.
— Что это с вами? — строго спросил Красиков.
— Нервов моих не хватает. — Голос матроса подрагивал. — Злость моя лютая сильнее всех законов.
— Нервами, товарищ Алексеевский, необходимо управлять. А законам следует подчиняться. — Петр Ананьевич тяготился этим разговором. Ему вообще с некоторых пор не по душе было пребывание Алексеевского в Следственной комиссии. — Я вот еще что хотел вам посоветовать. Человеку с вашими манерами едва ли следует оставаться у нас в Комиссии. Наше оружие, товарищ Алексеевский, — не маузер, а закон, справедливость. Мы обязаны дело свое вести так, как требует рабоче-крестьянское правительство. С врагами, конечно, нельзя шутки шутить. Но и ошибаться мы не имеем права, ибо наши ошибки непременно приведут к увеличению числа этих врагов.
Процесс близился к финалу. В заседаниях было много невиданно странного, даже противоестественного. Обвинительные речи произносились после защитительных, слово мог получить любой желающий из публики, свидетелей в общепринятом понимании не было. И вот осталось выслушать последнее слово подсудимой, после чего члены Революционного трибунала отправятся писать приговор.
Сначала Николай Дмитриевич испытывал чувство неловкости, схожее с тем, какое случается в театре, когда исполнитель главной роли не знает пьесы или фальшиво передает чувства своего героя. Большевистские судьи определенно оказались не на своем месте. На лицах у них не было ничего похожего на ту грозную судейскую твердость, какую присяжный поверенный Соколов привык видеть за два с лишним десятилетия адвокатской деятельности. Члены трибунала — да и председатель тоже! — выглядели скорее потерянными и робкими, нежели властными и неколебимыми. Когда интеллигенция, составлявшая внушительное большинство публики во дворцовом зале, устроила восторженную овацию подсудимой и стоя приветствовала графиню аплодисментами и криками «ура» и «браво», а сама София Владимировна растроганно и благодарно улыбалась, разве что не кланяясь, подобно актрисе, на лицах судей было такое смятение, что Соколову стало даже жаль их.
Но едва только председатель Революционного трибунала начал вступительную речь, у Соколова переменилось настроение. Со сцены звучало выступление отнюдь не беспомощное, скорее напротив — исполненное достоинства и уверенности в своей силе и правоте.
— Открывая Революционный трибунал в России, позволю себе напомнить ход истории русской революции и указать на ту роль, которую сыграл революционный трибунал во время Великой французской революции шестьдесят девять лет тому назад… — Жукову, должно быть, хотелось не ударить лицом в грязь перед избалованной речами выдающихся ораторов публикой. Он говорил отрывисто, делая продолжительные паузы.
Эта ничем не примечательная речь тем не менее взволновала и растрогала Николая Дмитриевича. Председатель трибунала, рабочий, имеющий, конечно же, весьма смутное представление о судебном красноречии, толково обрисовал задачи нового судебного установления. В его словах не было и намека на ту жестокую ослепленность, какую приписывали нынешние товарищи Соколова большевикам.
К подсудимой Жуков и остальные члены трибунала обращались достаточно вежливо. Хотя графиня отвечала на их вопросы дерзко и враждебно, никто из них ни разу не вышел из себя. «В смысле умения владеть собой, — подумал Николай Дмитриевич, — они превосходят, пожалуй, любое судебное учреждение прошлого».
Лишь во время выступлений обвинителей, рабочего Наумова и комиссара по делам просвещения Рогальского, Жуков несколько раз прерывал ораторов. Заканчивая выступление, Рогальский повернулся к подсудимой и сказал:
— Нет, не сохранностью этих денег руководствовалась гражданка Панина, а другим. И имя этому другому — саботаж. Благородная графиня позабыла о своем благородстве…
И тут Жуков его остановил:
— Воздерживайтесь от чересчур сильных выражений. Здесь у нас все-таки суд.
— У них, видите ли, «суд»! — съязвил кто-то за спиной у Николая Дмитриевича.
— Понял вас. — Рогальский послушно склонил голову. — Мне больше сказать нечего. Разве только то, что весь трудовой народ будет протестовать против снисходительности к саботажникам.
В коридоре за дверью с кем-то спорил Костя Федулов. Надеясь узнать, как идет дело, Петр Ананьевич вышел из кабинета. Федулов стоял среди своих красногвардейцев. Он был так увлечен разговором, что не заметил Красикова. С ним, должно быть, кто-то не соглашался.
— А ты как бы хотел? — втолковывал Федулов оппоненту. — Чтоб трибунал одних большевиков слушал? Тогда на кой шут он, такой трибунал? Дали бы нам с тобой команду: «Попалась контра — нечего разговаривать! Без лишних слов — к стенке!» Можно так?
— Я так и не говорил. — Федулову возражал матрос Мешков. — Без разбору в расход нельзя, ясное дело. Только и буржуйские речи слушать, вроде той, что графинин защитник говорил, у нас нет полного права. Опять волю им давать?
— Темный ты человек, товарищ. Мешков! — безнадежно, взмахнул рукой Федулов. — Это тебе не уголь в топку на корабле кидать, а. Новый суд, налаживать, пролетарский суд, А он, товарищ Мешков, должен быть не в пример царскому или буржуйскому — по всем статьям выше. У нас всякому говорить позволят. Одно только будет под запретом: агитировать против Советской власти никому не дадим. Петр Ананьевич! — Федулов увидел Красикова. — Верные у меня рассуждения?
— В общем верные, товарищ Федулов, — сказал Петр Ананьевич и поинтересовался: — Приговор скоро писать пойдут?
— Пошли. Видно, к семафору уже подходят. А сперва крепко на ребят из трибунала буржуи наседать стали. Я, грешным делом, подумал, конфуз получится. Большие мастера речи говорить. Что защитник от них, что рабочий ихний. После ничего, дело выровнялось. Теперь, Петр Ананьевич, можно не переживать — все будет как положено. Получит графиня по справедливости.
Затопали сапоги по лестнице. На второй этаж взбежал Сомов. Отыскал глазами Федулова и