копейки денег и нищим пробирайтесь из города в город». Это в общем наивное и крайне фанатическое письмо взволновало Толстого, и, прочтя его, он произнес: «…если бы не дочь, я бы ушел».
Он отметил, что Толстой со страшной горечью не раз повторял себе то, что, ему казалось, должны были все говорить о нем: «Проклятый старикашка, говорит одно, а делает другое и живет иначе; пора тебе подохнуть, будет фарисействовать».
Как быть, что делать, какой выход найти из создавшегося тупика — вот о чем непрестанно думал Толстой начиная с 80–х годов, когда совершился переворот в его мировоззрении. В 1885 году он писал В. Г. Черткову: «Я путаюсь, желаю умереть, приходят планы убежать или даже воспользоваться своим положением и перевернуть всю жизнь». Это письмо заканчивается скорбными строками, выражающими всю глубину трагедии Толстого, всю его муку: «Неужели так и придется мне умереть, не прожив хоть один год вне того сумасшедшего, безнравственного дома, в котором я теперь принужден страдать каждый час, не прожив хоть одного года по — человечески разумно, т. е. в деревне, не на барском дворе, а в избе, среди трудящихся…» (т. 85, с. 223–224). Желание изменить свою жизнь, уйти из «царства господского», уничтожить пропасть, отделявшую его от простого народа, с еще большей силой овладело им в последний год.
Его дневники ряда лет наполнены записями, говорящими о величайших страданиях, которые испытывал писатель от своей барской жизни, пребывания в помещичьем господском доме. «Нерадостная же сторона, всё больше и больше, к стыду моему, мучающая меня, — это та среда, те условия, в которых я живу, особенно земельные — это порабощение людей посредством земельной собственности, в котором хоть косвенно и против воли, страдая, но участвую. Никогда о грехе крепостного права я не чувствовал в 1/100 так больно, как чувствую этот грех», — писал Толстой 25 мая 1909 года в письме к Черткову (т. 89, с. 119). Запись, сделанная через год, говорит о все более усиливающихся страданиях: «Не обедал. Мучительная тоска от сознания мерзости своей жизни среди работающих для того, чтобы еле — еле избавиться от холодной, голодной смерти, избавить себя и семью. Вчера жрут 15 человек блины, человек 5, 6 семейных людей бегают, еле поспевая готовить, разносить жранье. Мучительно стыдно, ужасно. Вчера проехал мимо бьющих камень, точно меня сквозь строй прогнали. Да, тяжела, мучительна нужда и зависть, ный почитатель, неутомимый деятель, не жалеющий ни сил, ни средств для того дела, которое составляло смысл и содержание его жизни в последние десятилетия. Он был искренне привязан к своему соратнику и нуждался в нем, в его дружбе и обществе. Софья Андреевна всегда ревниво относилась к Черткову, никогда не испытывала к нему особой симпатии, но в целом на протяжении всех лет держала себя лояльно и корректно. Она даже выступила с публичным протестом, когда Чертков был изгнан из пределов Тульской губернии. Но тем не менее известна ее антипатия к Черткову и чувство ревнивой обиды к нему, занявшему такое большое место в жизни Толстого. Вмешательство Черткова в дела семьи, его большая близость к Толстому травмировали ее и усугубляли ее нервное заболевание. Обида, долгое время точившая ее, превратилась в маниакальную ревность, выражавшуюся в тяжелых сценах и припадках. Как показывает Булгаков, у больной Софьи Андреевны не было терпимости и самообладания, но и у Черткова было слишком мало доброй воли, чтобы из сочувствия к престарелому писателю идти на уступки, смягчать обстановку в яснополянском доме.
Дневник Булгакова дает много доказательств тому, как Чертков в силу своего фанатизма стремился во что бы то ни стало привести жизнь Толстого в соответствие с проповедуемым им учением. Несмотря на свою искреннюю любовь и безмерное уважение к любимому другу, он проявлял по отношению к нему жесткую прямолинейность, нежелание считаться с тем, что перед ним угасающий, дряхлый человек. Опека Черткова над старым писателем не всегда была достаточно тактичной. Направляя Булгакова в качестве секретаря и помощника в Ясную Поляну, он дает ему с собой копировальную тетрадь и просит посылать ему дубликаты его дневника для информации о том, что делается в доме Толстого. Слова Булгакова подтверждает письмо Черткова от 15 июля, адресованное дочерям Толстого Александре и Татьяне: «Булгакова я очень просил бы, если это возможно, оставаться в Ясной до прекращения болезни Льва Николаевича и непрерывно записывать конспективно о всем том, что происходит там, чтобы когда бы ни являлись посланные от меня к нему, то они могли бы тотчас брать у него и приносить мне ту часть этого непрерывного бюллетеня, которая будет в данную минуту написана… Если Булгакову нельзя исполнить мою просьбу о бюллетене, не только медицинском, но и о всем происходящем, то прошу кого- нибудь другого из постоянных жителей этого дома это делать»
Под давлением Черткова был совершен тот роковой шаг, который до крайности обострил весь конфликт, — тайное составление юридического завещания.
В дневнике отмечено, каким поворотным моментом в жизни всей семьи явился день 22 июля, когда в лесу Грумонт Толстой подписал документ, лишающий его жену и сыновей прав на его сочинения, на гонорары. То, что Толстой в своем завещании предоставлял дочерям право литературной собственности, было чистой формальностью, вызванной существовавшим в России законом о наследстве. Толстой был уверен, что дочери не воспользуются этим правом и выполнят его желание «предупредить воз — можность» обращения их (писаний —
Но нужно ли было составлять юридическое завещание вообще и составлять его в такой тайне от семьи, чьи интересы оно непосредственно задевало?
Некоторые, даже близко стоявшие к Толстому друзья справедливо полагали, что в такой конспирации не было необходимости. Да и Толстой сам не был убежден в необходимости таких тайных действий. Чертков, главный инициатор тайного, секретного составления завещания, уже после того как оно было оформлено, стараясь рассеять сомнения друга и оправдывая свои действия, внушал ему, что против него существует целый заговор, но тот этому не поверил. В письме к Черткову он справедливо заметил, что «то, что говорится в минуту раздражения, вы объясняете, как обдуманный план».
После составления завещания жизнь в Ясной Поляне стала еще более сложной и невыносимой. Недаром Татьяна Львовна, всячески старавшаяся смягчить обстановку в доме, облегчить последние дни отца, написала Андрею Львовичу гневное письмо, стараясь пробудить в нем жалость к отцу. «Это неслыханно, — убеждала она его, — окружить 82–летнего старика атмосферой ненависти, злобы, лжи, шпионства и даже препятствовать тому, чтобы он уехал отдохнуть от всего этого. Чего еще нужно от него? Он в имущественном отношении дал нам гораздо больше того, что сам получил. Все, что он имел, он отдал семье. И теперь ты не стесняешься обращаться к нему, ненавидимому тобой, еще с разговорами о его завещании»
Толстой, физически и нравственно измученный до последнего предела, лишенный элементарного покоя, возможности всецело предаваться творческому труду, пытался найти удовлетворение в собственном смирении и кротости. Дневник свидетельствует, сколько величия, выдержки, нравственного превосходства, душевного самообладания проявлял Толстой в этой обстановке. Но как мало дорожили его покоем, его здоровьем, казалось бы, самые близкие и дорогие ему люди. Булгаков сообщает, ка «нетерпимо вела себя младшая дочь Толстого Александра Львовна. Она, как и другие, уже не думала о том, что ее отец имеет право быть самим собою, настраивала его против Софьи Андреевны.
Вокруг Толстого создалась обстановка борьбы, в которую вовлекалось все больше и больше людей, зачастую не имевших ни прав, ни желания быть причастным к интимной жизни великого писателя.
«Яснополянский старец» изнемогал от всего этого и пытался как?то с присущим ему тактом урезонить своего захваченного азартом борьбы друга, которому писал: «…все эго представляется мне в гораздо более сложном и трудноразрешимом виде, чем оно может представиться даже самому близкому, как вы, другу. Решать это дело должен я один в своей душе, перед богом, — я и пытаюсь это делать, — всякое же участие затрудняет эту работу. Мне было больно от письма, я почувствовал, что меня разрывают на две стороны,