хороните, поют, рабу божию во блаженном успении, машут на меня горячим ладаном! Закричал тут Оська дурак не своим голосом и помчал во весь дух, куда глаза глядят, — тем мы, папаша, и спаслись, тем только и спаслись, милый. А то бы давно мои косточки в земле гнили!
«В такую ночь…»*
Под Одессой, в светлую, теплую ночь конца августа.
Шли, гуляя, по высоким обрывам над морем. Глядя на его широкую сияющую равнину, начал с шутливой важностью декламировать:
Она взяла его под руку и продолжала:
— Позвольте, позвольте: откуда это вы такая ученая, что даже Шекспира знаете?
— Оттуда же, откуда и вы. Не всегда же была добродетельной супругой и обывательницей богоспасаемого Конотопа. Киевскую гимназию с золотой медалью кончила.
— Ну, знаете, это так давно было…
— Это что же — милые дерзости? Ошибаетесь — всего двенадцать лет.
Он покосился на ее высокую, прямую фигуру, на оживленное лицо в веснушках:
— Правильно. Я еще позавчера, как только с вами познакомился, дал вам лет тридцать. Но это для хохлушки уже старость.
— Оставьте в покое мою старость. И я вовсе не хохлушка, а казачка. Лучше скажите, кто это Тизба, я забыла.
— А черт ее знает. Все равно — дальше что-то чудесное, насколько помню.
— Совершенно чудесное:
Он грустно продолжал:
Она кончила в тон ему:
— Господи, как хорошо! Тень от льва, какая-то Медея, какие-то травы волшебные… И никого-то нет, кто б полюбил меня!
— А я-то на что?
— Вы циник и прозаик. А мне нужен поэт. Да и не к чему — две недели моего отпуска вот-вот пролетят стрелой, а там опять Конотоп!
— Не беда. Хорошо только короткое счастье.
То есть не на скамье, а на этом обрыве. Посидим немного, Медея.
— Посидим, Язон…
Свернув с тропинки, сели на пересохшую траву над самым обрывом.
— Что хорошо у вас, Дидона, так это ваш грудной, хохлацкий голос. И потом, вы умница, веселая…
Она сняла с голой ноги татарский башмачок, вытряхивая из него пыль, и пошевелила пальцами продолговатой ступни, до половины темной от загара.
— И нога чудесная. Можно поцеловать?
— Ни в коем случае. В такую ночь печальная Медея… В такую ночь… Ну что это за безобразие, даже не дает договорить…
Возвращались медленно, поздно, луна стояла уже совсем низко, золотая вода сумрачно светилась у берега внизу, и было так тихо, что слышны были ее полусонные приливы и отливы.
Алупка*
Солнце только что скрылось, еще светло, но в жарком меркнущем воздухе, в синеватой неопределенности неба, над кипарисами Алупки, уже реют и дрожат чуть видные, как паутина, летучие мыши. Закрывая на ходу плоский цветной зонтик, которым все вертела на плече, спускаясь по пыльному переулку к пансиону, быстро вошла в жидкий садик, усыпанный галькой, и взбегает на террасу, где доктор один полулежит в качалке в ожидании обеда: в пансионе еще пусто, кто в парке, кто на берегу под парком, кто встречает вечерний почтовый дилижанс из Ялты.
— Слышал? — возбужденно говорит она, входя. — В Ялту приехали артисты Малого театра! Не играть, конечно, а так… Чуть не вся труппа, Лешковская с Южиным…
— От кого же я мог это слышать? Ты, конечно, как всегда, почему-то бегала встречать дилижанс?