раньше, еще в России, в рассказе „Сны Чанга“, — которые вечно томятся какой-то печальной жаждой любви и которые от этого самого никогда и никого не любят… Кто их разгадает?» В «Чистом понедельнике» как бы завершается путь таких героинь: странные, сами себя не понимающие, они одинаково неожиданно могут совершать самые противоположные поступки — столь же неожиданно оборвать или погубить свою жизнь. Однако, по мнению Бунина, самое влекущее, неотразимое и таинственное сосредоточено именно в таком сложном, загадочном характере.
Каждый из многочисленных женских типов «Темных аллей» — живой, и притом очень русский. Да и действие почти всегда происходит в старой России, а если и вне ее, как, например, в рассказе «В Париже», то герои ее — русские люди, двое одиноких и неприкаянных, — и Родина живет в их душах — так же, как живет она в душе писателя. «Россию, наше русское естество, мы унесли с собой, и где бы мы ни были, мы не можем не чувствовать ее» — этим словам Бунин оставался верея всю жизнь.
Работа над книгой «Темные аллеи» служила ему в какой-то мере спасением от ужаса, творящегося в мире. И больше того: творчество было противостоянием художника этому кошмару и свидетельствовало о его творческой воле, о мужестве. Можно вообще сказать, что Бунин сохранял полнейшее бесстрашие. По воспоминаниям современника, однажды, в ответ на пустой вопрос знакомого о здоровье, он громко, во всеуслышанье, ответил, что не может жить, когда «эти два холуя» собираются править миром '(Иван Алексеевич имел в виду Муссолини и Гитлера, которого презрительно называл: Хитрел).
Обитатели грасской виллы были свидетелями тому, сколь одержим был Бунин своей книгой, как писал он ее «запоем», и случались недели, когда он буквально не отрывался от письменного стола с утра и до позднего вечера, запираясь на ключ в своей комнате; как по нескольку раз переписывал рассказы; как записывал в разные тетрадки какие-то словечки, наброски диалогов, собирал и выписывал имена, фамилии, будучи убежденным, что для каждого героя необходимо подобрать единственно подходящее ему имя; как тщательно подбирал заглавия к рассказам, следуя принципу; ничего не объяснять, не «разжевывать» читателю. Большую часть наблюдаемого и услышанного он заносил в тетради с названиями: «Копилка» и «Земля и люди».
В дневниках писателя часто встречаются записи о его работе над рассказами, порою — действительно «запойной», неотрывной. Вот некоторые:
«С месяц пишу не вставая, даже иногда поздно ночью, перед сном» (30 октября 1940 г.); «Начал „Русю“» (20 сентября); «Дописал „Русю“» (27 сентября); «Написал „Антигону“» (2 октября); «Вчера и сегодня писал „Визитные карточки“» (5 октября); «Писал и кончил… „Зойку и Валерию“» (10–13 октября); «Писал и кончил „Таню“» (с 14 но 22 октября) — и т. д.
Еще запись от 19 марта 1941 года — о работе над рассказом «Натали»: «Вчера… начал писать „Натали Станкевич“, писал и после обеда почти до часу, пил в то же время коньяк, спал мало, нынче еще не выходил на воздух (а сейчас уже почти пять), все писал». 24 марта: «Все дни сидел почти не вставая, писал „Натали“». 4 апреля: «Пятница. В шесть вечера кончил „Натали“». И последняя, 11 апреля: «Еще раз (кажется, окончательно) перечитал (днем) „Натали“, немного почеркал, исправил конец последней главы».
И наконец, приведем запись, сделанную в ночь с 8 на 9 мая 1944. года во время работы над рассказом «Чистый понедельник», который сам Бунин очень любил:
«Час ночи. Встал из-за стола — осталось дописать несколько страниц „Чистого понедельника“. Погасил свет, открыл окно проветрить комнату — ни малейшего движения воздуха; полнолуние, вся долина в тончайшем тумане, далеко на горизонте нежный розовый блеск моря, тишина, мягкая свежесть молодой древесной зелени, кое-где щелканье первых соловьев… Господи, продли мои силы для моей одинокой, бедной жизни в этой красоте и работе!»
Так, на закате своих дней, совершал русский художник свой одинокий подвиг… А его книга «Темные аллеи» стала той неотъемлемой частью русской и мировой литературы, которая, пока живы люди на земле, варьирует на разные лады «Песнь Песней» человеческого сердца.
Подходила к концу война, в августе 1944 года был освобожден Париж; Иван Алексеевич с Верой Николаевной стали собираться домой. Отъезд задерживался, так как их квартира на улице Жака Оффенбаха была «оккупирована» другими жильцами. Но вот путь свободен, и в апреле сорок пятого года Бунин пишет знакомым письмо, в котором его собственная радость сливается с ликованием по поводу победы наших войск над фашистской Германией и взятием Берлина:
«Надеемся быть в Париже 1-го мая. Поздравляю с Берлином. „Меш Каторг“…. повоевал, так его так! Ах, если бы поймали да провезли по всей Европе в железной клетке!»
1 мая 1945 года Бунин вернулся в Париж. Вскоре был устроен его литературный вечер, а осенью его чествовали по случаю семидесятипятилетия.
Думал ли он о возврате на Родину? Еще год назад у него вырвалось признание: «Просмотрел свои заметки о прежней России. Все Думаю, если бы дожить, попасть в Россию!» Но уже, конечно, поздно было думать о какой-либо перемене в жизни. Да и от прежней, от его России ничего не осталось, и он это отлично понимал…
Но Родина продолжала жить в старом писателе. И в тех рассказах, которые он теперь пишет все меньше, все реже, встает русская земля, русский человек, богатая и яркая русская речь. Персонаж рассказа «Ловчий» — бывший повар Леонтий — говорит таким изумительным художественным народным языком, каким «теперь уж так не могут говорить»; а если кто заговорит — «это подобно тому, как песню петь некстати» — неповторимые и незаменимые словечки уходят в небытие, и речь обедняется. Бунин стремится удержать, спасти ее, запечатлевая живые монологи этого Леонтия, а также дурочки Глаши в рассказе «Полуденный жар».
«Насчет народного языка… Как я все это помню? — писал Иван Алексеевич. — Да это не память… это… в моем естестве — и пейзаж, и язык, и все прочее — язык и мужицкий, и мещанский, и дворянский, и охотницкий, и дурачков, и юродов, и нищих… И клянусь Вам — никогда я ничего не записывал; последние годы немало записал кое-чего в записных книжках, но не для себя, а для „потомства“ — жаль, что многое из народного и вообще прежнего и былого уже забыто, забывается; есть у меня и много других записей, — лица, пейзажи, девочки, женщины, погода, сюжеты и черты рассказов, которые, конечно, уже никогда не будут написаны…»
По-прежнему Бунин верен своему горячему любопытству к тому, что именуется непрерывным течением веков на земле, к тому, как все рождается, меняется и исчезает, уступая место новым жизням. И его отвращение к смерти, ужас перед неизбежным концом об руку идет с размышлениями о тех отдаленных временах, когда «будут новые живые жить мечтами о нас, умерших, о нашей давней жизни, о нашем древнем времени, что будет казаться им прекрасным и счастливым, — ибо легендарным» («Легенда»).
С каждым годом нужда и болезни все больше одолевали Бунина; почти ежегодные воспаления легких, тяжелая операция, после которой он уже не смог окрепнуть. Он говорил, что с трудом добирается до письменного стола, — и все-таки добирался до него, работал много, писал рассказы, воспоминания. Задумал книгу о Чехове; поставил вопрос, который считал важнейшим: «Была ли в его жизни хоть одна большая любовь? — Думаю, что нет», — написал он вначале, а потом прибавил: «Нет, была. К Авиловой», — и стал развивать эту тему, и наметил множество других тем, ибо задумал книгу обширную, подробную…
Много времени посвящал Бунин работе над своим архивом, просматривал и правил старые произведения для будущих изданий. За год до смерти, в 1952 году, он взял свой старый, написанный еще в 1929 году рассказ «Бернар», немного изменил начало и конец и превратил его в своего рода литературное завещание писателя, исполнившего свой святой долг перед литературой.
И в самом деле: Бунин служил русской литературе буквально до последнего удара сердца, и это — не метафора. В день накануне своей кончины, 7 ноября 1953 года, когда у его постели дежурил знакомый, Иван Алексеевич, рядом с которым лежал растрепанный том Толстого, заговорил о том, что напрасно Толстой включил в «Воскресение» некоторые страницы. И, устав, засыпая, все повторял: «Как он мог, как он мог?..» Уже поздно (вечером того же дня) он просил жену почитать ему письма Чехова — он надеялся дописать свою книгу… А примерно между часом и тремя утра следующего дня его не стало.