цеплялась за него, подсознательно ощущая в нем путь к спасению.
А с Варей ей говорить не хотелось, почему она и не открывала глаз, прикидываясь спящей. Ей вообще ни с кем сейчас не хотелось говорить. При этом Надя побаивалась, что ее сочтут невменяемой, а то и отправят в психиатрическую лечебницу, и дабы этого не случилось, бормотала фразы, намекающие на ясную оценку обстановки. Варе – о Высоком, хотя и не вполне удачно, поскольку Варя ничего не поняла, а Ване Каляеву – о его же собственных словах. И Ваня – она была убеждена в этом – понял ее тогда.
А несколько второпях сказанную Варе фразу Наденька произнесла случайно, почти автоматически. Несмотря на борьбу с собственными органами чувств, Надя все время думала о Феничке, при этом ясно представляя себе, что Фенички больше нет. Что не могла она вынести того, что вынесла ее барышня, и потому, что не встретилась ей на той страшной дороге в чистилище синяя, насквозь пропотевшая чуйка, и потому, что не поднесло ее к балагану, под который удалось залезть, прорвавшись сквозь мертвые руки и зубы, но главным образом, потому, что Феничка была небольшого росточка и не умела дышать животом, как дышат дети, звери и мужчины. А грудь ее сдавили со всех сторон, тисками зажав легкие, и слабые мышцы уже не могли их раздвинуть. Не было в ее жизни противной настойчивой немки фрау Пфальцберг, резким голосом выкрикивающей на занятиях по гимнастике:
– Легли все на маты! На маты! Восстанавливаем дыхание, дышим только животом! Вдо-ох – выдох! Вдо-ох – выдох!
И ставившей на грудь каждой гимназистки блюдечки, полные воды, для проверки глубины и правильности дыхания. Как-то Наденька рассказала об этом Феничке, и Феничка тогда очень удивилась:
– А как это, барышня?
И Наденька показала, как правильно дышать животом, чтобы при этом не шелохнулась водная поверхность в поставленном на грудь блюдечке. Этого у Фенички ни разу не получилось, грудь упорно вздымалась при вдохе, и вода из блюдечка лилась через край. И Феничка звонко хохотала…
Нет, она не терзала себя за то, что горничная пошла на Ходынское поле, в сущности, по ее капризу. Просто потому, что время терзаний еще не пришло. Сил не хватало на запоздалые укоры совести. Очень уж их было мало даже для борьбы за жизнь.
Глаза упорно смотрели внутрь, уши по-прежнему вслушивались в крики, вопли и семенящий топот ног, ноздри настойчиво хранили запах беспредельного ужаса. И Надя отчетливо понимала, что это – надолго. Может быть, и на всю жизнь.
Глава десятая
Викентий Корнелиевич пришел утром, сразу же после отъезда Немировича-Данченко и Каляева на поиски Фенички. Роман Трифонович упорно продолжал пить в биллиардной, куда Евстафий Селиверстович и проводил Вологодова.
– Я взял десятидневный отпуск по болезни, – сказал он. – Располагайте мною. Только, если позволите, я сначала хотел бы навестить Надежду Ивановну.
– Не надо, – буркнул Хомяков. – Девицы стремятся выглядеть по крайней мере не несчастными.
– Вы совершенно правы, Роман Трифонович. Извините, об этом не подумал.
– Давайте лучше водку пить.
– Благодарю вас, мне пока не хочется.
– Учту ваше «пока».
Хомяков пил меньше, чем ночью, не опрокидывая более полных рюмок. Евстафий Селиверстович соорудил на втором биллиарде нечто вроде шведского стола, но в углу стояла востребованная кадушка с крупными, желто-зелеными огурцами. С похмелья Роман Трифонович всегда предпочитал употреблять их, запивая рассолом, а Зализо давно изучил привычки своего хозяина.
Забегал Николай. На минуту: его опять отрядили где-то почетно торчать при выходах императора. А вот генерал Федор Иванович что-то не появлялся. Романа Трифоновича это сейчас не беспокоило, но Вологодов спросил о нем.
– Раскланивается, – проворчал Хомяков. – Знаете, о чем подумалось вдруг? Накануне нашего, девятнадцатого века, родился Пушкин. И все столетие, заметьте, все девятнадцатое столетие прошло под знаком его рождения. И русская литература поразила своей мощью весь мир, и разгром Наполеона, и Сенатская площадь, и великая слава Шамиля, воспринятая и разделенная всей Россией, и славная война за освобождение болгар… Золотой век, потому что родился самоцвет гигантской величины и эманации. А век двадцатый встречаем Ходынкой. Бессмысленной самоубийственной бойней, Викентий Корнелиевич. Каким же должен быть двадцатый век с такой вот, с позволения сказать, визитной карточкой?
– Я – чиновник, Роман Трифонович. Не пророк.
– Я – чиновник, ты – чиновник, он – чиновник, мы – чиновники, – забормотал Хомяков, смачно откусив добрый кусок соленого огурца. – Не слишком ли много чиновников для России? Хрен хорош только к доброму поросенку, без него – живот схватит. Может, так оно и будет? Побегает Россия по сортирам…
– Кабы знать – соломки бы подстелил.
– Кабы знать… – угрюмо продолжал ворчать Роман Трифонович. – Бородач в сапогах реформы похерил к едрене матери. Как это на детях отзовется, думали?
– Я – холостяк.
– А Россия – разве не наши дети, господин действительный статский советник?
– Наверно, вы правы. Не думал об этом, признаться.
– А России вообще думать несвойственно. Россия – материк женского рода, он чувствами живет. Чувствами, слухами да сплетнями, почему и толкует все время о своем особом пути, где чувств, сплетен да слухов будет вдосталь. Тютчев верно сказал, что умом нас не понять, а мы и возрадовались: вот какие мы загадочные! А боли его не поняли. Точнее, не приняли. Тоже, заметьте, чисто дамское стремление превращать неприятную истину в приятный комплимент.
– Вы – западник?
– И западник, и славянофил в каждой русской душе соседствуют, поскольку душу эту татарская сабля надвое рассекла. Далее действует процент содержания этой субстанции, а не результат размышления. Чувственное восприятие, а не разумно-рациональное решение. Что, не согласны, Викентий Корнелиевич?
– Не совсем так, Роман Трифонович. Как та, так и другая идеи естественны, поскольку Россия лежит на рубеже двух культур. И обе эти культуры уживаются в ней.
– Брак не предполагаете?
– Какой брак? – насторожился Вологодов.
– Меж естественными культурами? Россия – невеста на выданье, Европа – солидный и состоятельный жених. Может, наконец-то и породнимся.
– А ну как мезальянс? – улыбнулся Викентий Корнелиевич.
– Это вряд ли. – Роман Трифонович тоже улыбнулся. – Московскую промышленную выставку помните? Кстати, тоже на Ходынском поле. Посещал я ее и потому, что в совете учредителей оказался, и из любопытства, признаться. И возле павильона кустарной промышленности обнаружил как-то двух интереснейших типов. Один – донской казак, матерый, в летах – шашкой гвозди в полено загонял по шляпку с одного удара. Натычет с десяток гвоздей, взмахнет десять раз – и десять шляпок к полному восторгу публики, в складчину платившей рубль за каждый лихо вколоченный гвоздь.
– Молодец казак, – сказал Вологодов. – Сумел найти временный приработок.
– Гвозди куда как сподручнее молотком заколачивать, тогда приработок будет не временным, а постоянным, – недовольно проворчал Роман Трифонович. – А это, извините, азиатское начало: раззудись, рука, размахнись, плечо. Проку в этом, как в подкованной блохе, но нам ведь не прок, нам удаль куда