всмотрелась.
У портьеры стоял муж. В халате и домашних ковровых шлепанцах. И было очень похоже, что вид у него виноватый.
– Я принял Грапу на службу, – почему-то сообщил он. – Со вчерашнего дня.
– Ты очень правильно поступил.
– Думаю, Надюше будет легче.
– Очень надеюсь на это. Чего ты стоишь у дверей? Ты куда-то торопишься?
– Нет. – Роман Трифонович как-то не очень уверенно приблизился к семейному ложу, присел на пуфик у ног Вари. – Завтра Феничку хоронят. Я пойду на похороны.
Варя вздохнула, вытерла набежавшие слезы.
– Поклонись ей от меня.
Хомяков молча покивал. Помолчали.
– Может быть, следует как-то деликатно помочь родителям? Наденька говорила, что Феничка была единственным ребенком.
– Да. – Роман Трифонович тяжело, медленно вздохнул. – Ты прости меня, Варенька. Прости.
– И ты меня прости, Роман.
Хомяков покивал, неуверенно поднялся.
– Куда же ты? Когда так страшно, надо быть вместе.
Варя улыбнулась, и, выпростав из-под одеяла руку, протянула ему.
– Варенька…
Роман Трифонович упал на колени, схватил ее руку, поцеловал, прижал к груди.
– Занесло меня, Варенька. Занесло…
Грапа не вернулась домой ни в эту ночь, ни в последующие. По ее просьбе в палате поставили раскладную койку, и горничная чутко дремала на ней, ловя каждый вздох Наденьки.
– Так для барышни спокойнее будет, Варвара Ивановна. А спокой сейчас – главное для нее.
– Как ночь прошла?
– Раз только прошептала. Тихо так, но я расслышала.
– Что ты расслышала?
Грапа помолчала, точно припоминая. Потом вздохнула:
– Устала, говорит. «Боже мой, как я устала». Вот так, слово в слово.
Варя горько покачала головой.
– Вызволим мы ее из болезни, Варвара Ивановна. Верьте мне, вызволим.
Они тихо разговаривали в больничном коридоре, боясь обеспокоить Надю. И напрасно, потому что Наденька в то утро уснула сразу после врачебного обхода, и сон ее впервые был глубоким, лишенным тревог и кошмаров.
А до этого очень боялась уснуть. Особенно по ночам, когда оставалась одна без помощи и поддержки и боролась с подступающим сном, из последних сил боролась, пока не проваливалась в забытье без всяких сновидений. А спать очень хотелось, сна требовало натруженное, перемятое тело, перенапряженные нервы и всё запомнившие органы чувств, оскорбленные собственными страданиями и теперь взбунтовавшиеся против нее. И Надя изо всех сил старалась бодрствовать ночью, а спать днем, когда рядом сидела Варя и в душе возникало робкое ощущение надежности. А потом вдруг появилась Грапа, и робкое ощущение сменилось спокойной уверенностью.
Куда страшнее снов были воспоминания о совсем недавних, по сути, вчерашних событий. Но сны нельзя было ни контролировать, ни обрывать, ни убегать от них, а от вчерашних воспоминаний убегать Надя вскоре научилась. Когда поняла, что убегать надо непременно в прошлое и непременно из Москвы. В другое время, другую обстановку, в иные координаты существования собственного «я». Это не всегда получалось, требовало сосредоточенности и усилий, но если получалось, Наденька ощущала состояние тихого, покойного счастья.
Труднее всего было представить себя в раннем детстве и погрузиться в него. Раннее детство мелькало короткими видениями, которые быстро рвались и выскальзывали из памяти, но два раза ей все же удалось ненадолго оказаться в нем…
…Большая липовая аллея по обе стороны каменных ворот. Очень молодая девушка в белой татьянке бежит за ней, хлопая в ладоши:
– Ой, поймаю!.. Сейчас поймаю!..
И обе радостно, до счастья радостно смеются. И нежный запах зацветающих лип…
– Девочки, пора пить молоко!..
Кто звал их тогда? Удивительно знакомый и – незнакомый голос.
– Вот поймаю и отнесу прямо на веранду!..
И Наденька понимала – не разумом, а всем существом своим понимала, что ловила ее тогда – Маша.
Что это – ее последнее воспоминание о живой сестре. Всплывшее из таких глубоких недр памяти, где, вероятно, хранится все. Вся ее жизнь.
Трижды ей удалось вызывать это воспоминание. И так хотелось продлить его, продлить хотя бы на мгновение… Но виделось только то, что привиделось в первый раз.
…И большущая форменная фуражка. Тяжелая. В ней совсем утонула ее голова, и необъятная эта фуражка, которую можно было удержать только двумя руками, сползла на глаза и уши. Но Наденька все- таки куда-то очень спешила, ничего не опасаясь, потому что видела из-под фуражки кусочек пола. С разбега треснулась о дверной косяк, отлетела и села на собственное мягкое место. Фуражка смягчила удар, но козырек лопнул пополам…
– Варя, Надька сломала мою фуражку!..
– Не Надька, а Наденька.
Чей разобиженный мальчишеский голос она тогда слышала? Николая или Георгия? Наверное, все- таки Георгия, потому что Николай никогда не называл ее так грубо…
… И еще помнилось, как заблудилась в лесу. Вдвоем с подружкой… Как же ее звали, как?.. Они приехали в Высокое после второго… Да, кажется, второго класса, потому что обе носили еще короткие платьица, из-под которых выглядывали кружева панталончиков. И очень любили собирать грибы, но им разрешалось искать их только в старом саду. Но там грибов было не так уж много, и она сманила подружку… Как же ее все-таки звали?.. В лес. Там они, завывая от восторга, быстро набрали полные корзинки и… и примолкли, не зная, где дом и куда идти. И заметались, заметались среди берез и елок, но корзинок пока еще не бросали.
– Надо искать мох, – сказала Надя. – Ваня говорил, что мох растет с северной стороны.
Но мох рос со всех сторон. Да и зачем он вообще был нужен, если они не знали, куда идти: на север, юг, восток или запад?..
Вот тогда Наденька впервые ощутила ужас. Безотчетный, все подчиняющий себе ужас, лишающий соображения. Подружка уже жалобно пищала, бросив корзинку, да и Надя готова была вот-вот запищать, завыть, упасть на землю…
«Я во всем виновата, значит, мне решать», – вдруг подумала она и, зажав в кулачок остатки воли, сумела заставить себя почти успокоиться.
– Перестань скулить, – сказала она. – Ты мешаешь мне вспомнить, куда нам идти.
Наденька не знала, куда им идти, но подружка притихла, с верой и ожиданием глядя на нее. А небо