– А врачи как же? – растерянно спросил Роман Трифонович. – Они же отказали…
– Для врачей она больная, а для нас – Наденька! – выпалил капитан.
– Святые слова сказал, Коля, – вдруг заволновался всегда внешне спокойный Василий. – Душу ее спасать надо. Душу, а не тело! А все норовят тело, тело!..
И поспешно вышел. Николай бросился за ним:
– Обожди, Вася! Вместе…
– Что скажете, Викентий Корнелиевич? – с некоторой растерянностью спросил Роман Трифонович, когда за братьями захлопнулась дверь. – Не натворим ли бед самовольством?
– Знаете, дорогой друг, я рад. Мне кажется, что дома ей будет лучше. Во всяком случае, должно быть лучше.
– Дай-то Бог…
В дверь заглянул Николай:
– Едем за Наденькой! Решено!..
И скрылся. Вологодов встал, перекрестился.
– Ну, и слава Богу, – вздохнул с облегчением и с некоторой долей печали одновременно. – А мне разрешите откланяться.
– Куда же вы? Сейчас Надюшу привезут.
– Значит, мне следует идти домой. Следует, Роман Трифонович, хотя, видит Бог… – Викентий Корнелиевич осекся, сказал, помолчав: – Завтра я должен посетить присутствие по неотложным делам. Стало быть, до послезавтра. Если позволите и… и если Надежда Ивановна не будет возражать.
И, поклонившись, вышел.
– Непременно, непременно, – пробормотал занятый своими мыслями Хомяков.
Он не мог прийти в себя от простоты, с которой вдруг разрешился столь мучивший его вопрос. Но он – разрешился, и сейчас Роман Трифонович пребывал в некоем неустойчивом состоянии, потому что все решилось без него. И это было и непривычно, и досадно.
В гостиную заглянул улыбающийся – что тоже было совсем уж непривычно – Евстафий Селиверстович.
– Все уехали. Викентий Корнелиевич – домой, а наши – за Надеждой Ивановной.
– Комнаты ее готовы?
– Лично проверю. Радость-то какая, Роман Трифонович!
– Как же это меня с седла-то ссадили? – удивленно сказал Хомяков. – А ведь ссадили. Ссадили – и правильно сделали.
Самолюбие его было уязвлено, но он утешился тем, что сам внес Наденьку в ее комнаты. И поцеловал, положив на кровать.
– Радость ты наша…
Глава тринадцатая
Наденька отнеслась к внезапному переезду из больничной палаты домой безразлично. Одевая ее, Грапа с жаром говорила, что, слава Богу, теперь все будет хорошо, а на своей постельке, глядишь, и дело пойдет на поправку. Надя послушно подставляла руки, поворачивалась, как просила Грапа, вставала, если было нужно, и – молчала. Глаза ее, синева которых стала теперь еще гуще и еще глубже, безучастно смотрели куда-то мимо одевавшей ее горничной.
«Господи… – смятенно думала Грапа. – Неужто не понимает, что из больницы увозят?.. Неужто разума лишилась?..»
Наденька все слышала и все понимала, и ничего не могла с собой поделать. Невероятный ужас вдруг обрушился на нее, как только Варя ворвалась в палату с ликующим криком:
– Домой едем, Наденька! Домой!..
И Наденьке внезапно стало так страшно, что полная апатия оказалась единственным средством защиты от этого страха. «К Феничке везут… – в панике думалось ей. – Там же Феничка, моя Феничка… Они туда всех свозят…»
Безмолвие и неподвижность были сейчас единственным ее спасением. Она ясно понимала, что все эти громкие, такие веселые и такие здоровые люди попросту не поймут ее, если она попытается объяснить им, чего именно она боится. Не поймут, а не поняв, решат, что она сошла с ума.
А вот то, что она испугалась собственного воображения, которое непременно должно было вспыхнуть с неудержимой силой именно там, откуда они с горничной так радостно спешили на свою Голгофу, Наденька понять не могла. Некогда было понимать, все случилось внезапно, лишив ее возможности самой избрать тот час, когда позволительно будет думать о Феничке. Времени, которое она сознательно оттягивала, чтобы накопить достаточно сил для своих самых трудных, самых мучительных воспоминаний, теперь у нее не оказалось. У нее вдруг украли это время. Плотина, лихорадочно построенная ею, рухнула, и беспощадный поток уже уносил ее в ад, переполненный стонами, воплями, криками, просьбами и проклятиями…
С ней заговаривали, ей ласково улыбались, ее нежно целовали, а Николай даже восторженно обнял («Сестренка ты моя!.. Дорогая, любимая и единственная!..»), но Наденька упорно продолжала молчать. Молчание оказалось последним редутом ее обороны против всех, против всего мира. И во всем мире только она, одна она понимала, что с ней происходит. Себя понимала. Наденьку Олексину.
– Что с ней? – тревожным шепотом спросил Николай.
– Растерялась, – неуверенно объяснила Варя. – До сих пор говорили, что раньше чем через неделю не выпишут, и вдруг… Ты бы тоже растерялся.
«Душа в ней переменам встревожилась, – с горечью думал Василий. – Футляр починили, а скрипка разлетелась. И нет музыки больше. Не звучит она в ней, не звучит…»
Даже Роману Трифоновичу Наденька не обрадовалась. И веки не дрогнули, когда он сказал:
– Радость ты наша…
– Ну, слава Богу, Наденька дома, – удовлетворенно сказал Николай, успокаивая, впрочем, больше себя. – Я – к семейству. Завтра прибудем.
И ушел. А они – остались. Сидели в малой гостиной и молчали. И Варя, и Хомяков, и Василий, и вскоре присоединившийся к ним Евстафий Селиверстович.
– Скрипка, – вздохнул Василий. – Никакой врач скрипичного мастера не заменит. Тут другой специалист нужен.
Туманными были его размышления, но никто ни о чем даже не спросил. Молчали, как молчали. Больным молчанием.
А потом без разрешения и даже без стука вошла Грапа. И все уставились на нее, не задав ни одного вопроса.
– Кажется, уснула. Или глазками прикрылась. От нас, здоровых.
– Считаешь, напрасно мы ее потревожили?
– Да, барыня, напрасно. – Губы у горничной задрожали, но она сдержала слезы. – В привычном месте Бога всегда легче найти.
– Хорошо ты сказала. – Василий встал с кресла, прошелся, снова сел. – Очень точно сказала, Грапа.
– А дом – место непривычное для нее, что ли? – тихо, без обычного напористого тона спросил Роман Трифонович. – Она здесь выросла, она здесь всех богов наперечет знает.
– Надежда Ивановна в доме здоровой была, – вздохнул Евстафий Селиверстович. – А в больнице – больной. И больной воротилась. В здоровый дом.
– Что же, назад ее? – растерянно спросила Варвара. – Снова в больничную палату?