Очевидно, утверждение, что идиш — а значит, и евреи — лишен пресловутого чувства, возникло потому, что в доклассической идишской литературе мало пышных пейзажей. Трое классиков (все они дожили до второй декады двадцатого века) — Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом-Алейхем, Ицхок-Лейбуш Перец — легко и свободно вставляли в текст и называли по именам деревья, домашних животных, иногда полевые цветы.
Действие шолом-алейхемовских рассказов о Тевье происходит в основном под открытым небом; у Менделе рассказчиком обычно выступает странствующий торговец книгами, который всегда рад поведать о местах, где побывал:
«…Речка бежит, вьется перед глазами, играет в прятки на лугу: вот она скрылась в камышах, исчезла из виду, вот снова появилась, предстала перед тобой во всей своей красе: она усыпана алмазами и золотыми блестками — это подарки любящей тетушки-солнца, что целует ее и смотрится в ее зеркальную гладь. Речка подмигивает тебе, покрывается легкой рябью, тихонько напевая, — и ты распускаешь пояс и заходишь в воду, чтоб освежиться…»{62}
Там, где сейчас проживает большинство идишеязычных евреев, словосочетание «под открытым небом» на деле означает всего лишь просвет между зданиями, но в давние времена, в дальних краях евреи проводили много времени вне дома; они разбирались в окрестных растениях и животных так же хорошо, как и неевреи. При этом для, скажем, нееврейского крестьянина из Польши береза была березой, ива — ивой, а вот эвкалипт — неким неведомым деревом. Слово «эвкалипт» оставалось для него просто словом; такое же недоумение могли вызвать и куда менее экзотические деревья (ель, ясень и т. д.), если они не росли в его местности: крестьянин мог слышать сами названия и знать, что они относятся к деревьям, но понятия не имел, как эти деревья выглядят. Возможно, он даже умел распознать древесину ели, однако никогда не видел живую ель, растущую в лесу. До появления теплиц, СМИ и транспорта, позволяющего быстро перевозить цветы, среднестатистический человек — независимо от национальности и вероисповедания — был знаком только с той природой, что непосредственно окружала его, и с той, которую изображали доступные ему произведения искусства. Иллюстрации к Библии, росписи на стенах церквей и синагог, гравюры и рельефы с видами Иерусалима дали людям некоторое представление о пальмах, львах и верблюдах, но по-настоящему все знали только флору и фауну родных мест; мой отец приехал в Канаду из Польши незадолго до Второй мировой войны, до того он никогда не видел бананов, даже на фотографии, — хотя, по его словам, название «банан» он к тому времени уже слышал.
В повседневных реалиях евреи разбирались не хуже гоев. Они торговали крупным рогатым скотом и лошадьми, служили управляющими в имениях. У них имелся обширный словарный запас, связанный с сельским хозяйством, — и порой эта лексика существенно отличалась от местных нееврейских названий. Портных, сапожников и раввинов лечили народные целители, которые обычно прописывали больным
Почему же тогда знакомство с окружающей средой не нашло более полного отражения в книгах? Самосознательная идишская литература (то есть литература, которая осознает себя таковой) молода: ей немногим больше полутора веков. В сущности, она прошла путь от Чосера до Джойса примерно за шестьдесят лет; традиция пейзажных или каких-либо других описаний просто не успела развиться. Отсутствие литературной традиции, особенно с учетом того, что у еврейских писателей зачастую не было классического образования, — вот одна из главных причин идишской «нечуткости к природе». Европейская литература изобилует образами природы в поэзии и прозе. Посмотрите, как начинаются «Кентерберийские рассказы» Чосера:
Стихи так прекрасны, так полны жизни, что читатели невольно забывают: на английский апрель такая картина похожа не больше, чем они сами. Чосер списал этот отрывок у Боккаччо и Гвидо делле Колонне; английским читателям, за редким исключением, нет дела до того, что перед ними — чудесное поэтическое изображение весны в Италии. Европейская литература действительно богата пейзажной лирикой, которая навеяна как самой природой, так и чужой пейзажной лирикой. Лишь с приходом романтизма литература начала выбираться в леса и поля, что сильно повлияло на творчество еврейских писателей. Когда на идише говорили в Польше, России, Румынии и Венгрии, в нем было много природной лексики: названия растений, животных, насекомых, рыб, а также связанные с земледелием понятия занимают двадцать три страницы (мелким шрифтом, в два столбца) идишского толкового словаря, составленного Нохумом Стучковым. Чего у идиша не было, так это времени выработать набор пейзажных клише, чтобы потом авторы могли повторять их на все лады и переписывать друг у друга.
Но дело еще и в том, что природу не удается полностью отделить от политики. Современная идишская литература развивалась более или менее одновременно с погромами и антисемитизмом (основанном скорее на расовой ненависти, чем на религиозной). Для евреев луга и леса Европы не были политически нейтральными: вся эта растительность принадлежала гоям, была покорна им, как никогда — евреям; гои в любую минуту могли прогнать евреев со своей земли или даже загнать под нее; деревья прекрасны до тех пор, пока разъяренная толпа не ринется привязывать вас к ним. Неслучайно многие восторженные идишские строки о европейских ландшафтах были написаны эмигрантами, которые не намеревались когда-либо возвращаться в вышеупомянутые ландшафты. Сполна ощутить красоту тех мест они смогли только в воспоминаниях, когда опасность уже миновала; деревья-то были хороши, бояться следовало людей за деревьями.
Конечно, часть «природной» лексики исчезла из обихода, когда язык вместе со своими носителями перебрался в города вроде Нью-Йорка и Чикаго, где природа — в том смысле, в каком ее понимали иммигранты, — считай, отсутствовала как таковая. Если и было одно дерево на шесть кварталов, то называлось оно просто
II
Что до американских домашних животных, они не особо отличались от европейских; идиш уделяет много внимания кошкам и собакам. Если вам надоел болтун, который все время мелет полную