ожидание заключительного слова-разрядки. Неупорядоченность в частностях получает полновесную смысловую нагрузку, из кирпичиков, случайно оказавшихся под рукой, складывается здание, являющее собой высший поэтический порядок. И сама свобода предстает не чем-то внеличным, не кумиром, которому должно поклоняться, но стихией, проникшей в плоть и кровь каждого, растворенной в любой клеточке его личности, посылающей ему свои позывные изо всех уголков вселенной. Оттого-то она чрезвычайно близка всем. Элюар говорит лишь от своего имени, но сказанное им отливается в формулу умонастроения всех и каждого в отдельности, дающую возможность «присвоить» ее как свою собственную, лично выстраданную. И это сделало элюаровский текст патриотической молитвой французов, псалмом вольнолюбия, к которому прибегали, когда надо было выразить самое сокровенное, «символом веры» порабощенного, но не ставшего на колени народа.
Разумеется, далеко не всегда запас навыков мастерства мог удовлетворить Элюара теперь, когда он овладевал оружием лирической публицистики. Книга «Лицом к лицу с немцами» (An rendez-vous aLlemand, 1944), где он собрал патриотические стихи времен гитлеровского нашествия, свидетельствует, что, не отрекаясь от себя прежнего, Элюар блистательно освоил не знакомые ему прежде жанры гротескного памфлета («Тупые и злобные»), листовки-призыва («Извещение»), надгробного слова у могилы павшего товарища («Габриэль Пери»), злободневного отклика («Продавцы индульгенций»), А это, в свою очередь, требовало несколько иной, чем до того, работы и с самим языковым материалом. В его поэтике тех лет заметны следы изменений, которые произошли в исходных позициях Элюара, переставшего чураться истории и озабоченного тем, чтобы сказанное им было услышано и понято даже самыми неискушенными. Обыкновенное расхожее слово, с которым он всегда предпочитал иметь дело, но которое в эллиптической метафорике прежнего Элюара вступало с другими такими же словами в самые неожиданные сочетания, подчас сбивавшие с толку своей причудливой загадочностью, теперь у него гораздо более оголено. И потому особенно прозрачно, выпукло, как самородок, уже освобожденный от примесей и еще не обработанный, пока не загнанный в роскошную оправу.
Языкотворчество позднего Элюара, имевшее прежде одним из основных источников резкое смещение семантических рядов и подрыв отстоявшихся привычных соответствий, начинает вообще тяготеть к укреплению логических опор, к тому, чтобы из расползающегося и зыбкого словесного сырья строить высказывание крепко сбитое, отточенное, лаконичное. Жестче, проработаннее делается ритмическая основа стиха, весомее звукопись, четче гранение с помощью синтаксиса. Простое слово все чаще оборачивается словом крылатым, афоризмом, лозунгом, заповодыо. Охотно прибегает Элюар и к старинным фольклорным приемам: сказовым зачинам, песенным повторам, подхватам («Затемнение», «Мужество», «Той, о которой они мечтают»). Напевность, которой он прежде избегал, дает теперь ту неброскую подспудную музыку, какая была присуща когда-то Шарлю Орлеанскому, тому из средневековых лириков, кто был ближе других Элюару. И эта негромкая, скромная манера Элюара говорить о беззаветной отваге и безутешном горе, о нестерпимом страдании и пылкой мечте голосом нежным, чуть задумчивым, по-детски бесхитростным и чистым потрясала его соотечественников ничуть не меньше, чем меднотрубная пламенность иных его собратьев по перу и подполью.
VII
«Целью поэзии должна стать практическая истина» — словами Лотреамона, одного из «проклятых поэтов» XIX столетия, озаглавил Элюар стихотворение, где оп подытожил то, что сделал в Сопротивлении, и вместо с тем выступил с манифестом всей своей послевоенной лирики. За это соединение «грезы и дела», пропасть между которыми сто лет назад с болью обнаружил Бодлер и которая вплоть до наших дней мучит едва ли не каждого крупного поэта Франции, Элюара не раз укоряли в отступничестве, в подчинении безбрежной свободы словотворца нуждам и заботам действительной перестройки жизни. На упреки своих «взыскательных друзей» он неизменно и твердо отвечал, что не видит ничего зазорного в том, чтобы «служить общему делу, ибо все люди, уважающие себя, служат делу — вместе со своими вчерашними братьями, сегодняшними братьями, братьями завтрашними»[27].
Подобно Жолио-Кюри, Пабло Неруде, Эренбургу, чьи имена в пору «холодной войны» стали известны на всех континентах, Элюар последние годы жизни отдал сплочению людей доброй воли, взаимному сближению народов и культур, развенчанию расистских и милитаристских мифов, натравливающих друг на друга ближних и дальних соседей. Как посланец Франции и международного движения борцов за мир он в эти годы побывал в Бельгии, Англии, Швейцарии, Чехословакии, Югославии, Болгарии, Венгрии, Румынии, Мексике. В 1946 г., в разгар кампании за установление республики в Италии, по приглашению итальянских коммунистов он проехал от Милана до Неаполя с циклом выступлений. Оттуда он направился в горные партизанские районы Греции, а через три года вновь посетил их вместе с Ивом Фаржем. Дважды, в 1950, а затем, по случаю юбилеев Гюго и Гоголя в 1952 г., он приезжал в нашу страну, которая рисовалась ему «страной воплощающейся надежды». За сухим перечнем этих поездок — тысячи километров по суше, воде, воздуху, тысячи дружеских бесед, митингов, интервью, встреч, — каждодневный труд, требовавший огромного напряжения, доброжелательности, стремления понять, умения убедить.
И все, что сделано, передумано, узнано за эти годы кипучей жизни в самой гуще событий, находит живой отклик в таких книгах Элюара, как «Политические стихи» (Poemes politiques, 1948), «Греция роза моя» (Gr'ece та rose de raison, 1949), «Посвящения» (Hotmages, 1950), «Лик всеобщего мира» (Le visage de la paix, 1951). Он писал о «товарищах-печатниках» и шахтерах-забастовщиках из департамента Нор, о греческих партизанах и испанских подпольщиках, о вожде бразильских коммунистов Престесе и мексиканском живописце Сикейросе, брошенном в тюрьму, о борце против «грязной войны» во Вьетнаме Анри Мартене и работницах парижского района — «сестрах надежды», о Марселе Кашене и Жаке Дюкло — обо всем, что составляло тревоги и надежды тех дней. Для него нет тем запретных, и, словно спеша наверстать упущенное за то время, когда всяческие запреты отгораживали его лирику от «внешних обстоятельств», он теперь жаждет «сказать обо всем». Именно так — «Суметь все сказать» (Pouvoir tout dire) — названа выпущенная им в 1951 г. книга, своего рода ars роеtica позднего Элюара.
Сейчас, когда отодвинулись в прошлое многие из имен, дат и случаев, послуживших толчком для Элюара, немало из его тогдашних вещей выглядят всецело достоянием истории и его общественной биографии. Но далеко не все. Тогда, когда происходило, по ого словам, «совпадение обстоятельств внешних с обстоятельствами внутренними»[28], когда писавшееся по горячим следам событий позволяло подхватить, углубить, заново осмыслить то, что издавна было ему близко и дорого, его лирика опять обретала окрыленность.
Смолоду счастье в глазах Элюара было неподдельным в той мере, в какой оно счастье разожженного огня и дружеского рукопожатия, в какой оно — сотворение. Однако тогда он скорее грезил им, теперь же открывает хранителей прометеева пламени в самых своих скромных товарищах по жизни и делу. Они есть среди заключенных франкистских тюрем, что «разжигают пламя в мраке, и пламя зарю приносит, росу и прохладу утра, победу и радость победы», среди партизан Греции, добывающих в сражениях «свободу, подобную морю и солнцу, и хлеб, подобный богу, хлеб, роднящий людей». Они, эти огненосцы, есть и совсем рядом, их можно встретить в ничем не примечательном парижском квартале, «где мужество жить, несмотря на нищету, вопреки нищете, сверкает на грязной мостовой, рождая чудеса». Ведь ныне даже обитатели тихих забытых уголков Парижа «знают, что улицы их — не тупики, и они не напрасно протягивают руку, чтобы соединиться с себе подобными. В моем прекрасном квартале сопротивление — это любовь. Женщина, ребенок — сокровища. А судьба — побирушка, чьи лохмотья, рухлядь и хищную глупость однажды, в ясный день, сожгут дотла» («В моем прекрасном квартале»), Элюар не отворачивается от убогой изнанки жизни, от тягот, остающихся уделом тех, кто в поте лица добывает свой хлеб. И все же еще никогда, пожалуй, даже в самые светлые минуты, его лирика не проникалась столь неколебимой убежденностью, что горе не неизбывно, что человек — не былинка, подвластная слепому року, а «строитель